— Да, поздравляю, — тихо проговорил Шугаев. — Надо заслушать твой доклад на райкоме. Это очень любопытная теория…
— Черной коровы, — вставила Лидия Сергеевна и громко расхохоталась.
Рассмеялись и доктор и Дегтярев, один Шугаев был мрачен, как будто не радовался тому, что теория доктора оправдалась.
Приближался Новый год, а Дегтярев все еще лежал. Он, может быть, встал бы со скуки, если бы не книга, которую ему дал Шугаев. Он прочитал и теперь снова перечитывал четвертую главу. Читал он медленно, потому что впервые в жизни он прикоснулся к тому, что всегда звучало для него непостижимой мудростью, — т е о р и я. Ум его привык иметь дело с конкретным, физически ощутимым миром, где все занимало свое, раз и навсегда определенное место, где все было ясно, укладывалось в простой закон жизни: «Трудись честно!» Теперь он узнал, что к этой простой истине люди пришли через горы ошибок и предрассудков, через страдания и муки, через тысячелетия поисков правильной жизни, и пришли к истине, движимые законами общественного развития, которые действуют так же неотвратимо, как неотвратимо зима сменяется весной, а весна — летом.
Прочитанное Дегтярев проверял на опыте собственной жизни, и все удивительно верно и точно совпадало с тем, что было написано в книге. И мысль, что он, вчерашний мужик, сделал первый шаг из царства необходимости в царство свободы, наполнила его взволнованной радостью. Так вот оно, то большое счастье, о котором говорил Владимир… Но тут вспомнились последние минуты жизни Сорокина. «А вот я не поддержал его угасающий дух своей верой, своим опытом и советом. Стало быть, Владимир правильно сказал: не всякое счастье есть счастье». Отложив книгу, он смотрел в окно, заплетенное кружевом мороза, и думал о сыне, который путешествовал где-то по заморским странам.
Уезжая, Владимир сказал:
— Мы едем за океан, чтобы рассказать там правду о Советской России, правду о коммунизме. Я расскажу там о нашем колхозе и о тебе, отец…
— Ну, что там обо мне говорить, — угрюмо сказал Дегтярев. — Сам видишь, плохой я еще председатель…
— Ты, я вижу, обиделся на меня за мое выступление на райкоме, — сказал Владимир. — Но я ведь говорил не о том, что ты плохой, а о том, что ты можешь стать еще лучше… А там, за океаном, я расскажу, как ты творишь новый, прекрасный и самый справедливый мир на земле. Таких людей, как ты, отец, там еще нет.
За неделю до нового, тысяча девятьсот сорок первого года Дегтярев первый раз вышел из дому.
— Оклемался? — ласково взглянув на сына, сказал Андрей Тихонович, разгребавший снег у крыльца. — А вот Сорокин-то, председатель шемякинский, помер… От язвы, слыхать. В развал у них дело идет-то. Не то, что у нас, слава тебе господи…
Дегтярев молча постоял, глядя на ослепительный снег, от которого ломило глаза, и пошел по селу. В торжественной тишине декабрьского утра стояли двухсотлетние коренастые березы смоленского большака, унизанные хрусталиками инея по длинным ветвям, свисавшим почти до земли. Медленно поднимались над крышами витые голубоватые столбики дыма, и по улице растекался вкусный запах горящей бересты.
Добротные дома, срубленные из толстых сосновых бревен, тянулись по обеим сторонам улицы, немного отступив от берез. Карнизы крыш и наличники окон были украшены тонкими кружевами деревянной резьбы, у каждой избы свой рисунок: одному нравились цветы, другому — птицы, и он усадил на окна диковинных павлинов, у третьего на крыше пел деревянный петух.
«У всякого свой характер, — думал Дегтярев, как бы возражая кому-то. — Вон у Никиты Семеныча и палисадник в порядке, и дрова сложены аккуратно возле стены, и дорожка от крыльца расчищена, а у Тимофея, хоть он и брат мне, все вкривь и вкось, словно с похмелья глядит изба на свет божий, и стекла побиты, заткнуты какими-то тряпками, и ворота раскорячились… Сколько ни говори, сколько ни срами, словно конь ленивый! Выгнать его из колхоза, что ль?»
Дегтярев шел по улице, и строгие его глаза подмечали, что за два месяца, пока он болел, люди не развинтились: на конном дворе сани были перевернуты вверх полозьями, как он учил, чтобы полозья не примерзали к снегу; яблони были закутаны хвоей от мороза; сено брали из стогов аккуратно, и тропинки от стогов до хлевов не были устланы сеном. Дегтяреву было приятно, что и без него работа идет хорошо, что не только он может все предусмотреть, что люди научились разумно жить и трудиться. Привычные заботы и мысли захватили его, но что-то продолжало беспокоить и точить душу.
«А Сорокин-то умер не от воспаления», — вдруг снова ворвалась навязчивая мысль, и то хорошее настроение привычной бодрости, которое всегда сопутствовало Дегтяреву в работе, исчезло. Он сказал, чтобы запрягли Ласточку в легкий возок.