Выйдя из палатки медпункта, Протасов постоял в нерешительности и, разорвав направление в госпиталь, пошел в окоп.
На другой день Викентий Иванович умер. Его похоронили в Спас-Подмошье, в саду колхоза, под яблоней. На дощечке, укрепленной на столбике, написали:
«Зря я сказал ему про Кешку», — покаянно думал генерал, глядя на свежий холмик под яблоней. Он понимал, что Викентий Иванович своим подвигом хотел смыть пятно позора с честной фамилии Куличковых.
В молчании стояли у могилы люди, Для которых академик был родным человеком. Рядом с Наташей плакала Анна Кузьминична. Она плакала и потому, что ей было жаль Викентия Ивановича, и потому, что с тоской и страхом думала о Владимире, который стоял здесь же с винтовкой на плече. Ей казалось, что она видит его последний раз.
А Владимир не спускал глаз с Маши и чувствовал себя счастливым, что ему еще раз удалось увидеть ее. Маша ощущала на себе его взгляд, и ей было хорошо, она совсем не думала о смерти и опасности предстоящего тяжелого испытания: в эту ночь она должна была отправиться в глубокий тыл врага.
Анна Кузьминична и Маша пошли провожать Владимира.
— Только не ходи в разведку, Володя, — сказала Анна Кузьминична, едва удерживая слезы.
— Когда меня будут посылать в разведку, мама, я скажу, что ты против, — с улыбкой сказал Владимир.
И все рассмеялись.
Анна Кузьминична понимала, что Владимир и Маша хотят остаться вдвоем, и, хотя ей трудно было расставаться с сыном, она попрощалась, трижды поцеловав его. А когда он отошел, догнала его и снова припала губами к небритой щеке. Она долго стояла, глядя вслед сыну, стараясь запечатлеть в памяти каждую черточку в милом облике и снова чувствуя, что жестокая и неумолимая сила разлучает их навсегда.
Владимир и Маша вошли в рощу. Где-то впереди, недалеко, раздавались взрывы, и березы, вздрагивая, роняли на землю золотисто-желтые листья. Испуганно шелестела багровой листвой осина, казалось, она охвачена каким-то тревожным огнем. Ветер сорвал лист, покружил его и бросил к ногам Маши. Она подняла его, положила на ладонь и вздрогнула: лист был кроваво-красного цвета.
Маше хотелось многое сказать Владимиру, но напрашивались все какие-то грустные слова, а говорить о печальном ей не хотелось. Молчал и Владимир, подавленный тревогой за Машу; ему не хотелось, чтобы она шла в разведку, но сказать об этом он не решился.
Справа в глубину рощи уходила узенькая тропинка, усыпанная листьями клена. Над тропинкой поднимался высокий клен, а к могучему стволу его жалась тоненькая берёзка, удивительно белая на темном фоне кленовой коры; как бы одетая в атласное платье, гибкая, она обвивалась вокруг толстого ствола клена и тянулась вверх, к свету и солнцу.
И, взглянув на нее, Владимир и Маша, не сговариваясь, но подчиняясь какой-то неодолимой силе, пошли по тропинке в глубину рощи. Тропинка была узенькая, для одного человека, и они шли, касаясь друг друга то рукой, то плечом. Вдруг Маша взяла Владимира под руку и оперлась на нее. Владимир ощутил на щеке своей ее горячее, прерывистое дыхание — и сразу оборвался тяжкий грохот орудий, сменился звенящей тишиной, и хотя пушки продолжали ухать и над головой с воем и шелестом проносились снаряды, Владимир слышал лишь легкий шумок дыхания и чувствовал лишь его обжигающий зной…
Есть неизъяснимая прелесть в тишине осеннего леса в ясные сухие дни «бабьего лета». Неподвижно стоят деревья, как бы замирая в радостных воспоминаниях о веселых днях лета, о несмолкаемом щебетании птиц, шелесте листьев, гудении пчел и жуков. Тихо в лесу, лишь с легким шорохом осыпаются листья и, кружась, ложатся на молчаливую землю. Миллиарды семян березы, похожих на микроскопических человечков, плотно прижались, прильнули к земле — так прижимается ребенок к материнской груди. На деревьях заметны теперь птичьи гнезда, они опустели, и миллионы крылатых, сбившись в темные тучи, уже улетели на юг. Не слышно их радостных песен, лишь позванивает в свой стеклянный колокольчик синица: цынь-цынь-цынь! Вот с ветвистого могучего дуба сорвался коричневый, похожий на майского жука, желудь, прошелестел в жесткой побуревшей листве и щелкнул по щеке Машу. Она испуганно открыла глаза, вскочила с пестрого ковра кленовых листьев… огляделась — никого. И, увидев желудь, множество желудей, поняла, что ее пробудило от сладкого забытья, и рассмеялась, тормоша Владимира, осыпая его лимонно-желтыми листьями березы, широкими, похожими на раскрытую ладонь, листьями клена, жесткими, словно из красной меди откованными, листьями дуба, теребила мягкие волосы Владимира и целовала его смеющиеся глаза с густыми, как у матери, пушистыми ресницами…