И Александр Степанович, набив мешок деньгами, пошел в Отрадное по лесам и болотам — тем же путем, каким шла туда Маша. Вместе с ним шагал Владимир, переодетый в крестьянскую одежду.
— Скажи ты мне, Владимир Николаевич, что оно такое — счастье? — спросил Александр Степанович, шагая в лаптях по тропинке, усеянной опавшими листьями; он и Владимиру посоветовал надеть лапти, опасаясь, что сапоги могут понравиться немцам и тогда придется возвращаться босым; в том, что он возвратится домой, Александр Степанович не сомневался.
Владимир не отвечал. Он шагал, погруженный в одну неотвязную думу: как спасти Машу?
Злой ветер раскачивал деревья и выл в ветвях, почти лишенных листвы. Темносерые облака быстро неслись по небу, сея иногда на землю частый холодный дождь. Но в разрывах между облаками светилось небо, и голубой цвет его был необыкновенно нежным, радостно-весенним; казалось, что голубые клочки неба на мутном фоне туч мелькают как напоминание, что придет день, и облака, затянувшие небо грязночерной, мрачной пеленой, исчезнут, и снова откроется оно, голубое, радостное, зовущее к жизни.
— Я сызмальства так считал, что тот и счастлив, кто богат. За деньги все можно иметь, чего твоей душе угодно. И книги я читал, — любил я разные истории про то, как люди богатство себе добывали, — и везде одно: хватай! Ну и я хватал… По одиннадцатой заповеди жил — не зевал. Конечно, никого я не грабил, не убивал, честно старался добыть копейку трудом своим. А как положу эту копейку в сундук, — душа радуется: выну, погляжу и опять спрячу. Только уж верно и в пословице говорится: «От трудов праведных не наживешь палат каменных». За каждую копейку поедом ел и жену и ребятишек, злой стал. А потом думаю: дай-ка я сменяю бумажки на золотую пятерку. Поехал с женой, с Татьяной, на ярмарку. Обменял у одного торговца. Гляжу на золотой, а у самого душа горит, светится… И вроде показалось мне: неясный какой-то золотой. Я и на зуб его и на звон пробую… Вроде как и звон-то у него слабый, глуховатый… Взяла тут меня оторопь. Пошел на почту к знакомому кассиру, а он как глянул так и грохнул: «Фальшивый!» Вышел я на улицу — все перед глазами кружится. Думаю: мне бы того торговца найти, убью… Пошел искать его, а его и и след простыл. Отдал кошелек Татьяне, а сам в кабак-горе заливать. А Татьяне про то, что золотой-то фальшивый, не сказал, побоялся, думаю: пилить станет. Я тебе первому про эту фальшивую пятерку открываюсь. Ну, покуда в кабаке посидел, выхожу, чуть полегчало. Слышу — кричат: «Женщина удавилась!»Меня так и резануло по сердцу… Бегу к тому месту, где телега наша стояла, а там народ, и Татьяна лежит, — из петли вынули, да поздно… Потеряла она кошелек с фальшивой пятеркой, испугалась, что я ее со свету сживу, да и руки на себя наложила… А теперь вот тысячи в мешке несу — богач! — а выходит, самый я несчастный человек на земле… Маша — мое богатство, да и ту не уберег. Постой-ка!
Они остановились, присели. Александр Степанович размотал онучи и, вынув из мешка деньги, обложил бумажками, как компрессом, жилистые ноги.
— Так-то спокойней, — сказал он, крепко увязывая онучи пеньковыми оборами. — Сколько разов говорил Маше: «Возьми деньги». Не брала. Гордая… А тут как случилась эта беда с тобой по весне… загнал ты Ласточку… приходит Маша, говорит: «Дай мне взаймы двенадцать тысяч с половиной…»
— Так это она внесла деньги? — изумился Владимир, пробуждаясь от своих тяжелых дум.
Он испытывал чувство вины своей перед Машей за то, что толкнул ее на путь страданий, на поиски большого счастья. «Если бы я не выступил тогда на заседании райкома, Маша не переехала бы в Шемякино, и тогда все сложилось бы по-другому, — думал он, бичуя себя. — Маша уехала бы в Москву. А теперь она… И в этом виноват только я…»
«Значит, выходит, что можно было бы избежать страданий?» — вдруг спросил кто-то, и Владимир, вздрогнув, взглянул на Александра Степановича, подумав, что он задал этот вопрос.
И Владимир, снова проверяя свою жизнь и жизнь Маши с далеких дней детства до этого горького дня, звено за звеном перебирая в памяти своей железную цепь событий, видел, что все в жизни их произошло закономерно, все не случайно, а сознанием и волей их связано в одну эту неразрывную цепь, и что последнее звено ее нельзя снять, не разрушив всю цепь жизни, и если бы им открылась возможность снова вместе шагать по земле, они пошли бы все той же трудной большой дорогой.
Вдали показалась высокая белая церковь — уже подходили к Отрадному, — и Александр Степанович, глядя на тусклый купол, вспомнил до мельчайших подробностей памятный день. Казалось, это было только вчера: сотни людей сидели на стульях вокруг маятника, подвешенного на стальном тросе к куполу, и напряженно смотрели на тяжелый медный шар с острием внизу, неподвижно висевший на тросе, у самого пола, и на два валика из песка, насыпанного на полу. Шустрая, веселая, как сорока, Ольга Дегтярева раскачала маятник и отпустила его. Острие шара прочертило бороздку на одном валике из песка, потом на другом. Маятник бесшумно качался в плавном широком размахе, и каждый раз острие, касаясь валика, чертило на нем свежую бороздку рядом, и валик, разрушаясь, медленно таял на глазах Александра Степановича, а маятник как бы отворачивался в другую сторону. И Александр Степанович спросил, почему маятник отворачивается от него. Но Ольга, рассмеявшись, сказала, что маятник все время качается в одном направлении, а отворачивается от маятника сам Александр Степанович, потому что вместе с ним движется и стул, на котором он сидит, и пол, на котором стоит стул, и все здание, и земля, на которой оно стоит, и все села и города, и все страны и океаны, потому что земной шар вращается вокруг своей оси. И Александр Степанович вдруг почувствовал, что он и в самом деле тихонечко едет куда-то вместе со всеми людьми; ему стало страшновато, и он даже попятился к двери, чтобы выскочить в случае беды; потом ему вспомнилась карусель, на которой он катался с Татьяной на ярмарке в Спасов день, лицо его расплылось в широкой хмельной улыбке, и он закричал: