Но в тот раз деревня просчиталась. В невинное дитя словно злой дух или вельзевел[9] вселился!
Пакостник рос невероятный. Все от него страдали: и стар, и млад. И каверзы у мальчишки были совсем не детские, какие-то изощренные. Никого не щадил, паршивец! Слаще меда для него чужие слезы. Отметником[10] становился в деревне, зазором[11] для отца-матери.
Чего только с ним не делали! И зазрили[12], и вицей[13] лечили – все без толку. Мальчишка лишь озлоблялся сильнее. Уж и в родном доме от него не знали куда спрятаться.
И подстраивал же хитрец все так, что и не доказать ничего!
То на старую мать вдруг котелок с кипящей кашей навернется; то на ловище[14] у кого-то из дядьев в самый ответственный момент рогатина надломится, будто кто заранее подпилил; то в постели малого какого гадюка лесная цапнет, как в хате оказалась – неведомо; то в соседский жбан с молоком кто навоза подкинет…
Деревня стоном стонала, вот только – кому забедовать[15] – то, как бороню[16] держать?
Главное, мальчишка как-то так себя вел, что все понимали: он это. Но ведь за руку не схватили!
Как-то раз чаша терпения людского все же переполнилась. Мальца одного, годков трех, не боле, мерзавец в колодец толкнул. А можа и не толкнул, кто теперь скажет?
Точно одно: когда дитя тонуло, да захлебывалось, да на помощь звало, этот Панаска и с места не сдвинулся. Стоял рядышком, да еще и насмешки над бедным младенцем строил.
Хорошо, дед древний у открытого окна на лавке дремал и все слышал. Помочь, конешное дело, не смог – обезножел давно, – но хоть людям вечером правду поведал. А то опять бы вывернулся, стервец!
Вот тогда-то женки собрались со всей деревни и потащили мальчишку к мудрой старухе. Мол, выручай, мочи уж нет терпеть – эдак он всю мелочь на селе перетопит!
Панаска-то выринуться[17] пытался, да куда там! За выю[18] бабы вели, едва дышать мог.
Волила[19] травница с ним, с Панаской, поговорить, узнать – нельзя ли обойтись без крайней меры? – да всуе[20] все. Уж очень испорчен оказался мальчишка.
Только вот убить, душу живую навеки сгубив, Мудрая так и не решилась. И мать-отца его бессчастных[21] пожалела. Долго молчала, долго думала, потом сказала:
– Злобы в тебе, отрок, немерено. И в мир пускать таким никак нельзя: беды не оберешься. Однако и живота лишать тебя невместно, как и грех на душу брать великий. Попробую, что ли, иначе помочь, авось время тебя исправит.
И взмахнула травница, ведунья старая, руками.
Тут такое, дроли мои, началось, простыми словами-то и не опишешь. Да борзо[22] – то как!!
За окном вдруг середь ясного дня молонья сверкнула, да гром загремел страшно-престрашно. И гавраны[23] откуда-то к дому слетелись – мрачные да строгие. И емшан[24] у завалинки уж так остро запах, уж так тревожно…
На дворе завизжали перепуганные женки. А на скамье, где только что сидел мальчишка, лишь кучка старого тряпья и осталась.
Подошла к тем лохмотьям Мудрая, пошарила в них, да и извлекла на свет божий куклу. Тряпишную, другие в те времена в наших краях не водились. В шутовском колпаке с бубенчиками да в багрецовом жупане[25]. Повертела в дланях[26], рассматривая, да грустно вздохнула: и щеки красные, и нос большой, и рот до ушей, а глаза все одно злыми кажутся.
Старуха помолчала, что-то обдумывая, и сказала шуту тряпочному:
– Всю свою жизнь мелкоте нашей ты, Панаска, одно горе нес да слезы. Теперь смех вызывать будешь, урок твой таков. Да злость-то свою сховай подале, отрок бессчастный, ведь мальца напугаешь да урока не сполнишь… тогда беда! Ведай – каждая детская слеза болью дикой для тебя обернется в сердце несуществующем…
Кукла эта – клетка для больной души твоей, разумеешь, Панаска? Нерушимая клетка! Разве невинное дитя вдруг ее в огонь весенний бросит, когда лядина[27] зеленью свежей покроется, а старая ее одежина кострищем ясным займется… Только и тогда тебя, Панаска, вряд ли в ирии[28] ждать будут!
Времени у тебя теперь с избытком, думай, отрок, авось и научишься людей любить. Без этого жить на земле тяжко, да и незачем…
Тряпочный Панаска, ясно-понятно, безмолвствовал. Ведунья еще раз осмотрела смешную игрушку и произнесла:
– Слушай меня внимательно и запоминай, повторять не буду. Это последнее, что ты от меня услышишь. Дальше придется остаться наедине с собой да с собственной совестью.
Помолчав, старуха сурово закончила:
– Быть тебе шутом гороховым, Панаска, до тех пор, пока не попадешь в руки мальчишки более испорченного, чем ты сам. Тогда-то и поменяешься с ним местами. Бессчастный займет твое место, ты – его. Надеюсь, к тому времени ты все же человеком станешь.