– Вы говорите только ради того, чтобы говорить, – заметила ему студентка.
– Что также вполне разрешается, – напомнил ей поэт. – Однако этот вопрос стоит обсудить. Приняв даже, что искусство вообще служит человечеству, что оно обладает в действительности хотя одной десятой долей возвышающих душу свойств, широковещательно приписываемых ему, – это я считаю очень щедрым предположением, и тогда влияние его на мир окажется бесконечно малым.
– Оно распространяется сверху вниз, – заметила студентка, – от немногих оно переходит к массе.
– Процесс, по-видимому, идет очень медленно, – ответил поэт. – Мы могли бы достигнуть того же результата скорее, устранив посредника.
– Какого посредника? – спросила студентка.
– Художника, – объяснил поэт, – человека, превратившего искусство в дело торговца, торгующего за прилавком впечатлениями. Что такое, в конце концов, Коро или Тернер в сравнении с прогулкой весною по Шварцвальду или с видом Хэмптстед-парка в ноябрьские сумерки? Если бы мы были менее заняты приобретением «благ цивилизации», добиваясь в продолжение столетий создания мрачных городов и крытых железом ферм, мы бы имели больше времени для того, чтобы полюбить красоту мира. А теперь мы так поглощены заботами о «цивилизовании» самих себя, что забыли, что значит жить. Мы похожи на одну старушку, с которой мне однажды пришлось проезжать в одном экипаже через Симплонский туннель.
– Кстати, – заметил я, – в будущем мы будем избавлены от всех неудобств. Новый железнодорожный путь почти окончен. На переезд из Домо д'Орсоло до Брига потребуется не больше двух часов. Говорят, туннель великолепен.
– Будет очень приятно, – со вздохом согласился поэт. – Я уже предвижу будущее, когда благодаря «цивилизации» вовсе не будет существовать путешествий. Нас будут зашивать в мешки и выстреливать нами в любом направлении. В то же время, о котором я говорю, приходилось довольствоваться дорогой, извивавшейся по самым живописным местам Швейцарии. Мне поездка нравилась, но моя спутница не в состоянии была оценить ее. Не потому, чтобы она оставалась равнодушна к пейзажу, – напротив, он, как она объяснила мне, приводил ее в восторг. Но ее багаж отвлекал ее внимание. Его оказалось семнадцать мест, и каждый раз, как старая колымага качалась или кренилась набок, – что повторялось приблизительно через каждые тридцать секунд, – спутница моя с ужасом смотрела, не выскочил ли какой-нибудь чемодан. Полдня проходило у ней в счете и укладке вещей, и единственный вид, интересовавший ее, был вид облака пыли позади нас. Какой-то картонке удалось исчезнуть из виду, и после того моя спутница сидела в обнимку с оставшимися шестнадцатью, которые могла захватить руками, и постоянно вздыхала.
– Я знала одну итальянскую графиню, – сказала светская дама, – она была в школе с мамой. Никогда она не сворачивала и на полмили со своей дороги ради красивого вида.
«Зачем существуют художники? – говорила она. – Если есть что-либо красивое, пусть принесут мне, и я посмотрю».
Она говорила, что предпочитает изображение самой вещи, что последняя в таком виде гораздо художественнее.
«В ландшафте, – жаловалась она, – всегда найдется вдали какая-нибудь труба, или на первом плане ресторан, которые портят весь эффект. Художник их уничтожает. Если необходимо оживить пейзаж, он поставит корову или хорошенькую девушку. Настоящая корова, окажись она тут случайно, стояла бы где-нибудь в неподобающем месте и в неподобающей позе; девушка непременно оказалась бы толстой и бог весть в какой шляпе. Художник знает, какая тут должна быть девушка, и постарается, чтоб на ней была подходящая шляпа». Графиня говорила, что так всегда оказывается и в жизни.