Буров думал о том, как странно устроена жизнь. Для железнодорожников — сперва тяжкий труд на шпалоукладке, работа в две-три смены, понукание начальства, а потом премии, праздник, пуск поезда. Все. Для Казанца — маленькие хитрости на буровой, приписки, отработки, переработки, покровительство Михеева. И все. А для него, для Бурова, — все одновременно, в куче: и праздники, и горе, и интриги, и враги, и друзья, и любовь Галины… трудности Клевицкого, заботы Дорошина, проблемы Векавищева — все это и его, Бурова, трудности, заботы, проблемы… Можно подумать, он не человек, а какое-то вселенское вместилище всего.
Но сейчас, во время праздника, Буров постарался выбросить все это из головы. Полностью отдаться веселью, разделить с людьми их заслуженную радость.
На станции стояло ликование, как во время демонстрации. Играл оркестр, в воздухе мелькали флажки. Транспаранты растянуты над улицей. Везде смеющиеся лица. Так было, когда закончилась война и с фронта возвращались эшелоны с бойцами-победителями…
Перекрикивая шум, Буров сказал Дорошину:
— Только что звонили из Москвы! Через несколько дней доставят энергопоезд!
— Замечательно! — сказал Дорошин и сунул под мышку мятый портфель, подозрительно похожий на «верного боевого спутника» Клевицкого. — Хотя бы отчасти снимем проблемы с подачей электричества.
Клевицкий стоял тут же. Он уже вернулся из Москвы, счастливый тем, что выбил-таки новые лимиты. Клевицкий почти всегда добивался своего. А почему? Потому что никогда не думал о себе лично. Только о людях. И это делало его непобедимым.
— Кстати, — сказал Клевицкий, — уже сейчас начинай просить еще один такой же поезд.
Буров покосился на него. Клевицкий и не думал шутить. Стоял со своим обычным невозмутимым видом. Высматривал в толпе Веру. Удивительный человек. Утверждает, что «в обморок падает», когда ее видит, а по внешнему виду и не скажешь. Только глаза чуть шире раскрывает — и все.
Вера — вот она, в толпе. Танцует. Ах, как замечательно танцует! Чудно пляшут русские женщины, когда им радостно… Только нечасто посещает их такая радость…
— Шутник ты, Митрич, — сказал Буров. Клевицкий с трудом оторвал взгляд от Веры. — Нам и этот-то поезд с трудом дали… Давайте лучше думать, как его в поселок доставить. Туда рельсы еще не проложены.
— Это к Векавищеву, — сказал Дорошин. — Если понадобится, он на себе дотащит.
Векавищев, не подозревая о том, какая ему уготована завидная участь, стоял в толпе, поглядывал вокруг, и все чаще взгляд его останавливался на Маше Голубевой. Милая девушка. И такая грустная. Все кругом смеются, поют, пляшут, а она печалится. Векавищев подошел к ней, улыбнулся.
— Маша, поговаривают, что вы собираетесь уезжать из Междуреченска. Это верно?
— Верно, — ответила она, щурясь на солнце.
— Почему? — настаивал Векавищев.
Она отвела взгляд:
— Есть причины.
— Маша, вас кто-то обидел? — Он вдруг встревожился. Маша гордая, молчаливая, за помощью не придет. И друзей у нее в поселке, в общем, нет. Вера? Вера — подруга, она помочь не сможет. Векавищев вновь ощутил себя кем-то вроде отца для этой одинокой девушки.
Маша покачала головой.
— Нет, Андрей Иванович. Никто меня не обидел… Сама много ошибок наделала.
Вот тогда он и вспомнил слух, который ходил насчет Василия Болота и библиотекарши Маши. Как-то сразу все встало на свои места. Векавищев сказал, серьезно и просто:
— Могу дать совет, Маша. — Она посмотрела на него с такой надеждой, словно давно ждала этого. Дружеской руки, участия. Бескорыстной помощи от друга. Воодушевленный этим взглядом, Векавищев продолжал: — Помните, в школе, если ставили двойку, проводили урок работы над ошибками. Вам не стоит прогуливать этот урок сейчас.
Маша опустила глаза и вдруг улыбнулась.
Елисеев работал на износ. Он верил в кустовой метод бурения. Считал его, несмотря на все вероятные осложнения, прогрессивным. Следил в бригаде за дисциплиной. Помощников в деле наведения дисциплины у него не было. После несчастья на буровой Казанца Елисеев прошелся по вагончикам и вылил все обнаруженное спиртное. За его спиной маячил помбур Болото. Ребята, в общем, не возражали. В самом деле, кому охота помереть, как Гулько!
Болото, кстати, заметил:
— Если б Гулько был признан как погибший от несчастного случая на производстве, то его несовершеннолетней сестре, которая была на его иждивении, назначили бы пенсию. А он признан погибшим от собственной пьянки. Тю-тю, никакой пенсии девчонке. Понятно?
— А у меня нет несовершеннолетней сестры на иждивении, — попытался схохмить Ахметов. — Можно я оставлю себе фляжечку?
Елисеев не ответил. Болото безжалостно отобрал у него спиртное.
— Все знают, от чего погиб Гулько. Но пить все равно не надо. Если у нас чего стрясется — так спиртного в бригаде ж не было, понятно? И эти, умники из комиссии, утрутся.
— Резон, — согласился Ахметов.
Графики составлялись лично Елисеевым и соблюдались железно. Один только Елисеев позволял себе выматываться, но этого почему-то никто не замечал.
Болото пришел к нему поздно вечером. Вполз в вагончик и некоторое время разглядывал бледное, холодное лицо мастера. Тот еще сидел над сводками.
— Георгий Алексеевич, разговор есть, — начал Болото.
Елисеев кивнул ему на стул. Болото уселся, не сводя с него настороженного взгляда.
— Я к тебе по личному вопросу. — Еще одна пауза. Отрывать уставшего, занятого человека по личному вопросу — на это, по мнению Василия, требовалось разрешение.
Елисеев тоже об этом знал. Кивнул: продолжай. Болото спросил прямо, не теряя времени на обходные пути:
— Отпустишь меня с буровой, когда куст запустим?
— Тебя что-то не устраивает? — удивился Елисеев.
Болото досадливо отмахнулся.
— Да все меня устраивает… Я совсем хочу уехать из Междуреченска. На БАМ поеду.
— Житейского опыта у меня, конечно, маловато, — сказал, откашлявшись, Елисеев, — но я понимаю, что дело тут в женщине. Ведь так?
Лицо Василия приняло зверское выражение.
— Маюсь я, как медведь-шатун, — признался он. — Знаю, что она рядом — и не дотянуться. Я ж свихнусь, если узнаю, что она замуж вышла. Георгий Алексеич, мне ж каждую ночь снится, что я к ней на свадьбу врываюсь и мордобой устраиваю… — Он помотал головой и решительно заключил: — Не, надо уезжать!
Поразмыслив немного, Елисеев сказал:
— Василий, но ведь люди не зря говорят: «время лечит».
— Угу. Время, — кивнул Василий. — И расстояние.
На это возразить было нечего. Елисеев не считал себя в достаточной мере опытным по сердечной части человеком. Он мог выслушать, мог поддержать добрым словом, но дать по-настоящему действенный совет — увы… В отличие от Векавищева.
Оксана Ивлева странно изменилась с тех пор, как вернулась в дом к дяде Васе.
Она мечтала учиться на метеоролога. Поступила в Омске в институт, закончила первый курс. Жила в общежитии. Родственников у нее не оставалось — кроме вот этого самого дяди Васи. А дядя Вася, брат отца, попал в нехорошую историю, проворовался, когда работал на складе, и угодил под суд. Освобождения дяди Оксана ждала с нетерпением. Он был человеком неплохим. Суровым, может быть… Но Оксана помнила и другое. Помнила свистульки, которые делал ей дядька, помнила, как ходили на рыбалку, как рассказывал он ей о птичьих и звериных повадках, как советовал читать книжки: «Сам-то я не шибко грамотный, от этого многие мои беды, дочка…» Они дружили, девочка и немолодой мужчина, почти старик.
Оксана не сомневалась в том, что дядя Вася и воровал-то для того, чтобы обеспечить ее красивыми вещами. Наряжал ее как куколку. Он хороший человек, думала Оксана, а когда освободится — заживем дружно. Я буду хозяйством заниматься и учиться в Омске, а когда у меня будет хорошая работа на метеостанции — возьму дядю Васю к себе. Сторожем.
Он прислал ей телеграмму. «Вылетай немедленно». Она купила на рынке десять килограммов яблок, чтобы порадовать старикана, и взяла билет на самолет… Дядя Вася как-то странно отнесся к этому смешному Степке, который тащил тяжеленный чемодан, болтал всю дорогу и взмок до нитки. Прогнал его, как пса. Зачем? Почему?