Она уже слышала, как ее тело прощалось с землей. И не было на сердце ни боли, ни тревоги, только все становилось на удивление легким и звонким…
Тем не менее больше не били — вывели в длинный коридор.
В камере села на деревянные нары, охватила руками опущенную голову, прижала локти к коленям. Еще перед уставшими глазами повеяло зарешеченное окошко, которое начинало освещаться, мелькнула чья-то черная тень, а потом все это отплыло, отдалилось глубоко без вести…
Вот в воскресенье сидит она на завалинке, радостными глазами наблюдает за Дмитрием, который встанет на ноги и снова падает на зеленую мураву. Потом, опираясь на маленькие розовые ручки, с натугой привстает и такой важный, ну прямо тебе небольшой мужичок, идет в ее объятия. Коснувшись ее натруженных рук, отчего-то смешливо морщится, и в черных человечках, за которыми даже белков не видно, отбивается луч веселого июньского солнца.
— Ты же мое счастье, ты мое солнце ясное, — прижимает своего единственного к груди и высоко поднимает на руках, — расти большой!
Со Шляха идет домой ее Тимофей, высокий, статный, надо лбом висит тяжелая русая шевелюра; степным покоем и духом веет от него, только глубокие глаза у него какие-то печальные, будто прожили значительно дольше, чем все гибкое и крепкое тело.
И вдруг через какой-то тревожный провал времени она понимает, что Тимофей уже мертвый, навеки отдалился от нее, а сейчас дорогой идет ее Дмитрий, а на ее руках сидит Андрей, деловито перебирает ручками бахромы черного тернового платка. Вон и Югина догоняет Дмитрия. Буйный свод Большого пути поднялся над ними, и так любо видеть своих детей, простых и счастливых, идущих к ней, к матери, из широкого щедрого поля.
— Тетка Евдокия, — кто-то прерывает воспоминания, и она уже чувствует боль искалеченного тела, тяжело отдаляется от того мира, где лежит ее материнское сердце… Зачем оторвали от того видения? Приходит недовольство.
Чьи-то руки подхватывают ее, она с удивлением и радостью слышит сказанное, наверно не устами, а душой, дорогое слово: «Мама». Евдокия поднимает вверх отяжелевшие глаза.
— Мама, вы о нем, о Дмитрии все время думаете?
Заплаканной и какой-то просветленной, будто слезы обмыли, обновили ее, возле Евдокии садится Марта. И мать, что раньше, наверно, оскорбилась бы, услышав от нее такое, поняла все, что делается в душе молодицы… Она же так любила, так любит ее Дмитрия!
— О нем же и о людях все мысли, мое дитятко…
И сразу они сблизились, будто век прожили вместе. И в обеих на глазах появляются слезы, добрые и чистые от того глубокого прояснения, которое пронимает только крепких и правдивых людей.
— О чем не передумаешь, а больше всего — о дочери и о Дмитрии… Так, будто и на свете не жила, а уже смерть стоит на пороге… Помните, как ко мне на Пасху подошел Дмитрий?.. Вы тогда с теткой Даркой стояли.
— Помню, дитя. Тогда вы вместе танцевать пошли. Что же тогда пели, не припомню.
— И я забыла, — вздохнула молодая женщина. — Только знаю, что мне так хорошо было, будто с самым солнцем встретилась, — и провела краешком платка по глазам.
— И он за тобой побивался. Но вот… — вытирает кровь на устах.
И они, забывая об истязаниях и смерти, так плотно прислоняются друг к дружке, что каждая в своей груди слышит стук двух сердец.
XXІX
Дмитрий ощущает, как дрожат его губы, болят корни волос, и снова боль внутри натягивается, как струна, и, если разорвется (это понимает совсем ясно), настанет небытие, темень. Впервые в жизни с боязнью ощущает, как могут внезапно стареть, седеть, умирать люди. Так, он сейчас, в этот миг, стареет. А в его русые волосы начинает вплетаться седина.
Нет! Он не может быть посторонним наблюдателем своего разрушения, старости. Это позже придет, закономерно, как после лета наступает осень. А пока он властитель своего тела, и оно должно повиноваться. Не для себя он, Дмитрий, теперь нужен. Его жизнь других спасает. И невероятным усилием каждой клетки тела, каждой кровинкой он начинает снимать с себя тот груз, который у более слабых людей может снять только продолжительное время, и то — испепелив часть тела и мозга. Весь в напряжении, физическом и духовном, подсознательно разгадывая еще не изученные законы человеческой силы, он сначала чувствует, как привычно твердеют его холодные губы, подтягивается расслабленное лицо и становится ощутимым все тело. Только еще нервно прыгают и запутываются искорки в его поредевших волосах. Исподволь и упрямо овладевая собой, приводя в строгую ясность мысли, он, однако, никак не может избавиться от одного образа, который припомнился в лесу, когда Туча сокрушил его тяжелой вестью. Это был образ лодки, по самую обшивку вмерзающей в лед посреди речки. Только весна разморозит ее, теплой волной прибьет к родному берегу на желтый песок и на зеленое зелье.