И вдруг глаза ослепило приглушенное сияние двух груд песка, которые сжали черное отверстие. Возле ямы, позвякивая лопатами, кто-то суетится. Вот где их будут расстреливать. Нет, ведут дальше… Это засыпают убитых.
Ударили выстрелы. О, даже не довели. Расстреливают на дороге.
Падают люди. Почему же она не падает? Кто-то застонал, и дежурный, — ли это, может, кажется? — изгибаясь, оседает на землю, выпускает винтовку из рук. Снова раздаются выстрелы. Она падает посреди дороги, но же сразу, будто ее током дернуло, срывается на ноги. Она или сходит с ума, или в самом деле слышит суровый голос Дмитрия?
С земли тоже привстают люди, которых она считала мертвыми, и куда-то бегут.
— Наши, наши прибыли! — слышит голос Екатерины Прокопчук, в котором звенят и радость и слезы. — Югина! Наши прибыли! Наши! — целует ее губы, и слезы искажают лицо молодицы.
— Югина! — подхватывают ее сильные руки Дмитрия. — Югина, где мать, дети?
Она даже не помнит, что говорит. Только Дмитрий сразу же куда-то отбегает, а ее какой-то партизан берет за руку, подводит к приглушенным машинам, подсаживает в кузов, откуда уже тянутся к ней мокрые руки Екатерины Прокопчук.
Наскоро откопали полузасыпанную яму, и Дмитрий первой со страхом увидел Марту. Ее глазные впадины были засыпаны сырым, тускло мерцающим песком. Песок густо притрусил и волнистую линию крови, которая из левого виска покрутилась над ухом и исчезла где-то на шее, прикрытой рассыпанными волосами. Между обугленными губами мягким синеватым сиянием искрились чистые зубы, а руки, сплетенные на груди, будто придерживали безжизненное сердце. Лицо было строгим и задумчивым. Только две косые бороздки, которые, суживаясь, спускались со лба к надбровью, оттеняли печалью ее черты.
Дмитрий наклонился к могиле, в последний раз поцеловал Марту и ощутил на своих устах несколько сырых песчинок.
Его мать, небольшая, задумчивая, ровно лежала возле стенки ямы. Весь в безостановочном трепете, он руками разметал песок с ее лица, заправил под платок черные, с сединой, пряди волос и, схватив руками легкое тело за ноги и шею, понес, прижимая к груди, в тревожный рассвет. Так, вероятно, когда-то и мать, прижимая к груди, носила его, Дмитрия, когда он был ребенком. Полузакрытые глаза матери, поблескивая узкими полосками белков, спокойно смотрели на сына, и так же спокойно возле ее окровавленных губ небольшими звездочками угнездились окаменелые морщины, ее смуглый лоб теперь просвечивался восковой бледностью, и потому резче очерчивался некрутой изгиб черных бровей.
«Прощайте, мама, дорогие мои. Так и не пришлось вам дожить до радостного часа — встречать день человеческого праздника. А сколько думалось об этом, когда просветы заполняли всю душу… Уже и вас нет, и Марты нет, может и детей никогда не увижу… Почему же вы, мама, не дождались меня?»
Слезы падают на морщины матери, расходятся по ним мягким теплым сиянием. И крепче прижал к груди спокойное холодное тело, свою родную мать. И не слышал, как смягчались у него складки у рта, смягчалось все тело, как он весь погрузился в свое горе, и оно теперь без препятствий незаметно старило его лицо, вплетало сухую седину, и даже не в русые волосы, а в колосья кучерявящихся бровей. Сам подал мать в кузов и тихо скомандовал:
— По машинам!
Скоро громче заработали моторы, и партизаны помчались навстречу рассвету. Возле кабин стояли с винтовками или автоматами наготове те, кто имел немецкую форму, а остальные притаились на дне кузовов.
Позади, в городе, усиливались гвалт и стрельба. На востоке же, над лесом, заиграли предвестники бессмертного солнца.
XXXІ
Нину силком оттянули от матери. Забилась девушка в сильных руках, напряглась всем гибким телом и снова бросилась к яме, которую второпях засыпали партизаны. Локтями и пальцами разгребла могилу и припала к холодной голове своей родной матери. Теперь песок плотно забил Марте уста, и потому ее лицо приняло более окаменелое выражение. Несколько мускулистых рук схватило девушку, и как она ни отбивалась и ни голосила, вырывая на себе волосы и разрывая одежду, понесли к машине. Неумолимое время подгоняло партизан уезжать как можно быстрее.