В управе кто-то перекинул лампу и сразу загорелись разбросанные по полу бумаги. Пантелей вскочил в дом. Над ним в косяк кокнула пуля, и юркий небольшой солдат, с силой ударив дверью, исчез в другой комнате.
Пантелей прикладом отворил дверь, но карателя нигде не было. Страшным взглядом обвел всю комнату и бросился назад в помещение, которое уже заполнялось огнем и дымом. Но по дороге его осенила догадка. Снова вернулся назад. Обеими руками схватил большой диван и так тряхнул им, что он сразу же развалился, а коротышка фашист, обвешанный железными крестами, вывалился на середину комнаты. Здесь же и пришил его. Снова-таки бронебойно-зажигательной пулей. Назад он уже бежал через огонь, и только на площади немного пришел в себя, вытирая пот и сажу с высокого лба…
На улице черными кочками, в беспорядке, валялись каратели. Стрельба теперь двумя волнами откатывалась от площади на огороды, куда бросились убегать фашисты. В скором времени партизаны начали возвращаться к машинам. Пантелей, как сквозь сон, услышал стон. При колеблющемся свете пожарища раненному партизану перевязали грудь и осторожно понесли вперед.
Пантелей на машине, осторожно, словно боясь нарушить вечный покой повешенных, подъехал к виселице. Сам перерезал бечевку, сам положил в кузов мать и сестру, а потом снова сел в кабину и медленно повел авто в партизанские леса, над которыми отяжелело катилась луна. Когда приблизились к лесной дороге, порезанной узловатыми корнями деревьев, Желудь остановил машину и попросил товарищей:
— Лазорко, Максим, придержите моих, чтобы не болело им.
И Лазорко в полутьме впервые увидел прозрачные капли на глазах Пантелея.
— Придержим, езжай спокойно, — положил себе на руки негибкое и холодное тело девочки. Ее небольшое лицо с изумленно-страдальческими глазами все взялось воском, как берется воском дозрелое яблоко, только шея была перехвачена темной, глубоко втиснутой полосой.
«Это те, что еще не жили» — в скорби наклонился над девочкой Лазорко, и больше он ничего не видел, аж пока не приехали к Городищу…
Пантелей сам выкопал просторную яму, сам положил мать рядом с сестрой, а закопать не смог — кусая губы, в последний раз поцеловал своих кровных, уже в яме, выскочил на поверхность и, как пьяный, шатаясь, пошел к озеру.
Позже на свеженасыпанной могиле его нашли Лазорко и Алексей. Непонимающими глазами глянул на друзей и снова лицом прислонился к земле. Ветер медленно шевелил его длинные волосы.
— Пантелей, брат Пантелей, — коснулся его руки Лазорко. — Выпей немного. Оно в горе помогает, — подал баклажку с водкой.
Пантелей взял баклажку, встал, отошел немного от могилы и вылил всю водку себе под ноги.
— Не надо, Лазорко. Напился я уже. Горем напился. Пока не кончится война — уста не макну, — поправил отяжелевшей рукой шевелюру, упавшую на потемневшие глаза. — Ну вот… пошли, хлопцы.
И, обнявшись, товарищи строго и крепко пошли в лагерь.
XXXVІІІ
Они оба помаленьку шли к озеру. Григорий приспосабливается к шагу товарища, Дмитрий опирается на палку, а потому его левое плечо кажется выгнутым и ниже, чем правое. Чисто выбритое лицо Григория поглощено заботами, к прямой морщине, надвое рассекающей лоб, приближаются еще две, только не так, как у большинства людей — наискось к бровям, а наискось к переносице, неполно охватывая линии бровей.
— Не беспокойся, Пантелей из самого ада вырвется, — утешает его Дмитрий.
— На войне, как на войне — все может быть.
— Одна примета, что везде по дорогам рыщут фашисты и полицаи, говорит: убежали хлопцы, — настойчиво повторяет Дмитрий. Он уверен, что с Пантелеем ничего плохого не случится — обманет врагов.
Беззаботно щебечут щеглы, молниями с дерева на дерево перелетают дятлы, их певучие переливчатые флейты льют над озером мелодичные струйки, и потому тревожней становится на сердце, когда неожиданно короткими окриками затужит унылая чайка.
— Вот как бы ты разрубил это двойное кольцо? — продолжает Григорий незаконченный разговор.
Дмитрий ложится возле озера, палкой рисует на песке два круга, которые сжали отряд, соединяет их ходами соединения, посредине палочками обозначает партизанские пушки.