Он побродил вокруг да около и выбрал себе девицу, которую никто не приглашал. Это, впрочем, вполне сходилось с его правилами. Самых ярких следовало остерегаться, если ты вызвал к себе жену. В отъездах он позволял себе кое-что и помимо танцев, но там он и не боялся чужих языков.
— Протиснемся или с краешку? — спросил он ее.
— Мне все равно.
Но ей было не все равно. Ей хотелось протиснуться. Ей хотелось быть поближе к свету, чтоб ее видели с ним.
— Тогда протиснемся. — Он взял ее за руку, и они протиснулись и заняли случайно освободившийся вершок. — Так — хорошо?
— Так хорошо.
Радиола сыграла бразильскую самбу и начала несравненную «Тишину». Пары пошли медленно и по кругу, и он тоже повел свою даму по кругу, крепко держа ее руку у запястья. Он не был уверен, что это нравится ей, но так, он видел, танцевали в Белгороде.
— Давно вы здесь? — спросил он, чтобы что-нибудь спросить. — Имею в виду: в Рудногорске.
— Не знаю. Мне кажется, очень давно. А на самом деле всего лишь третий месяц. Как видите, не с первого гвоздя, как любят здесь говорить.
— Понятно, — сказал он, чтобы что-нибудь сказать.
— И еще здесь любят говорить: «практически неисчерпаемо». Это — о руде. У вас еще будут какие-нибудь вопросы?
Ему не нравилось, что она все время щурится, улыбаясь. Как будто тусклый свет фонаря мог резать ей глаза. И лоб у нее был слишком высокий и выпуклый.
— Пока что не имею, — сказал он.
«Тишина» кончилась. Но пары не расходились. На «пятачке» становилось все теснее.
— Ничего не поделаешь, — сказала она, — вам придется весь вечер танцевать со мною. Нам уже не выбраться отсюда.
— Тогда уж познакомимся. Виктор.
— Маргарита. Но лучше зовите меня просто Ритой… Если вам это интересно, я немножко стесняюсь своего имени. Мне хотелось бы какое-нибудь простое-простое имя… Ну, не обязательно Глафира или Прасковья, но хотя бы Маша или Ольга.
— И так сойдет, — сказал он слегка насмешливо.
Радиола завела какой-то мексиканский фокстрот. Ребята — в клетчатых пиджаках, ковбойках и просто в майках — танцевали, энергично оттопыривая зад и притопывая одной ногой; лица у них были страдальчески-вдохновенные. Девчата посмеивались и переговаривались друг с другом. Они не принимали танец так близко к сердцу.
— Нравится вам здесь? — спросила она.
— Есть, пожалуй, где и повеселее.
— Не знаю. Я жила в Москве. Ну, еще в Ленинграде. Но это — в детстве, когда мама называла меня Марго.
Со всех сторон на них напирали, толкали, и невольно она прижималась к нему низкой и мягкой грудью. Это было не очень приятно, потому что он совсем ничего к ней не чувствовал. И потом ему как-то трудно было представить себе ее в детстве.
— Девчонки наши воют: нет того, нет другого, безумно скучают по Москве. Но в конце концов для чего мы сюда приехали? Разве не для того, чтобы чувствовать себя участниками большого, настоящего дела? Разве это не радостно? Я им это каждый день говорю.
— А они что?
— А они? «Чувствуем, радостно, только в театр хочется». Или «на каток». Но это у них, конечно, пройдет. У меня это давно прошло. И мне здесь живется как-то окрыленно. Приятно ведь написать маме: «Мы уже прошли пласты сеноман-альба, апт-неокома, пробились к самому келловею».
— Что вы говорите! — вежливо изумился он. — Неужели к самому келловею?
— Что значит «к самому»! Уже давно штурмуем. А вы разве здесь недавно?
— Второй день.
— Вы, наверное, экскаваторщик? Или взрывник?
— Водитель на самосвале.
— Ну, все равно. Вам тоже предстоит штурмовать келловейский пласт, пробивать окно в руду. Если б вы знали, как я вам завидую!
— А у вас, простите, какая специальность?
— Горнячка. Этой весной окончила институт. Но я работаю не на карьере. В рудоуправлении. Готовлю документацию к чертежам, всевозможные исходящие, если запрашивают Москва или Белгород. А они запрашивают чуть не каждый день. Не знаю, может быть, вам это покажется скучным. Но, наверное, моя работа нужна, если меня сюда поставили?
— Наверно, нужна… Даром же не поставят.
Радиола опять завела «Тишину».
— Нужно уметь во всем находить хорошее, — сказала она. — Вот посмотрите, кто-то повесил радио выше фонаря, и его в темноте не видно. Можно подумать, что музыка льется откуда-то с неба, правда?
Он посмотрел вверх. В конусе фонарного света бились ночные мотыльки. Ночь была темна, ни одна звезда не пробивалась сквозь облака, и едва достигал сюда свет дальних домов и бараков. Больше он ничего не увидел и посмотрел на нее. Она была вся захвачена танцем и раскачивалась, задумчиво сощурясь и напевая. В нем шевельнулось что-то вроде восхищения, он хотел бы так уметь говорить, как она.
— Ничего пластиночка, — сказал он, кивая вверх. — Берет. Держит.
— К сожалению, это последняя. Уже одиннадцать, а наш радист очень пунктуален.
«Тишина» кончилась, и в громкоговорителе послышался щелчок. Но шарканье ног по асфальту еще продолжалось. Пары не расходились. Они танцевали без всякой музыки.
— Собака он, ваш радист, больше никто, — сказал Пронякин. — Меня б туда посадили, так я б до утра заводил. А почему нет, ежели народу хочется?
Она мягко улыбнулась, округляя губы.
— Мало ли чего нам хочется. Может быть, его ждет жена или еще кто-нибудь. Или он думает о тех, кому рано вставать на работу. Все ведь можно объяснить по-хорошему, правда?
— Что же он, лучше их знает, чего им надо? Инструкция у него, вот и закрывает лавочку.
Она опять улыбнулась ему.
— Боже, как вы мне напоминаете наших девчонок. Даже слова те же: «инструкция», «лавочка». И «вот я бы!» «вот мы бы!». Но разве можно скулить, жаловаться, если живешь среди таких людей?
— Каких же это?
— Ну, которые живут настоящим делом, делают его своими руками. Они иногда бывают грубыми; я видела, как они пьют, участвуют в драках, сквернословят. Но это потому, что им не приходит в голову взглянуть на себя. Сколько в них настоящего рабочего благородства! И в вас оно есть.
— Черт его знает, — сказал он, — не замечал. Но ему было приятно думать, что в нем есть благородство. Ему это как-то не приходило в голову.
— Есть, — сказала она убежденно. — И давайте потанцуем, как все. Без музыки. Ведь и в этом есть своя прелесть, правда?
Шарканье ног по асфальту все продолжалось. Шарканье и дробный разноголосый говор, в котором каждый не слышал соседа. Потом где-то близко, в темноте, пиликнула и заскрежетала гармошка.
Кто-то из парней неподалеку от них закричал:
— Миша пришел!.. Давай, Миша, наяривай!
И все закричали тоже:
— Сыпь, Миша, не жалей!
— Миша, лучший друг, поработай. Чего тебе стоит!
— Мишенька, иди сюда, милый, мы тебе конфетку дадим…
Пронякин увидел Мишу. Он продвигался между парами ходом шахматного коня, раздвигая их костлявым плечом, — в черной бархатной курточке и необъятных брезентовых галифе, вправленных в кирзовые сапожищи. На голове у него блином сидела замасленная артиллерийская фуражка. Он растягивал и сжимал маленькую писклявую гармошку, как машина, заведенная на тысячу оборотов, и ухмылялся блаженно. Из-под Мишиных пальцев, корявых и заскорузлых, выходило что-то среднее между танцем лебедят и саратовской «матаней».