— Может, он и не человек вовсе, — отплевывались тихонько женщины, а потом, квохча как наседки, собирали вокруг себя детей и запирались дома.
— А он, дядя Лентен, — спросил кто-то, всхлипывая.
Дядя Лентен тогда надолго замолк; чудно выглядел этот маленький человечек в предвечерний час среди детей, в пустом и глухом доме. Он молчал, похожий на пойманного воробья. Маленькими быстрыми глазами он смотрел на нас, переводя взгляд то на одного, то на другого, мы тоже молчали. Наступал самый глухой час в доме. Будь я проклят, все стихло. Казалось, в тот миг дядя Лентен будто постарел на тысячу лет сразу, невозвратимо. Будь я проклят, тысяча лет потерянной жизни. Сколько раз мы сговаривались не задавать ему таких вопросов, но никогда не могли сдержать слово. Какой-то черт нас подзуживал, не давал нам покоя.
Однажды мы все же услышали историю целиком.
Это было зимой, первой послевоенной зимой, человек вернулся домой с войны и не нашел дома. У него были жена и двое детей. Ему сказали, что они ушли в какую-то дальнюю горную деревню. Там остались до весны, сказали ему, а жену нашли мертвой в горах с вязанкой дров, засыпанную снегом. Наверное, им было холодно, они жили в хижине на краю деревни. Будь я проклят, наверняка детям было очень холодно, раз мать в такой ужасный вьюжный день пошла по дрова в горы. Матери не боятся снега, ничего не боятся матери, когда холодно детям. Будь я проклят, у матерей нет страха, у них только один страх, за своих детей. Золотые матери, золотая наша мать. Клянусь, единственный страх, живущий в них, это страх за детей. Весной пропали и сыновья. Перед самой весной, когда задули ветра, когда начал таять снег. Первым потерялся младший, не вернулся однажды в хижину. Может, он пошел на поиски матери, будь я проклят, может, пошел за ней. Потом его нашли в поле, на пашне, когда снег сошел, какой-то крестьянин во время пахоты, он лежал на земле, как птичка со сложенными крыльями, замерзшая на лету, убитая северным ветром. Как будто спал, лицом к теплой земле, среди желтых полевых травинок, среди крошечных, только народившихся букашек. Будь я проклят, пахарь думал, что он спит. Тогда пошел и старший, один, маленьким облачком несло его по дороге. Быстро-быстро прошел по дороге, живой и здоровый. Куда шел, зачем шел — не знали и не спрашивали. Ребенок, что его спрашивать. Он вместе со своим разношерстным щенком Буби весело бежал по подтаявшему снегу, светило солнце. Будь я проклят, солнце.
Потом, бегая так друг за другом, они добрались до другой деревни, пошли в город, его видели на берегу у большой воды, он часами бродил там с песиком, играя с волнами, его отвели в какой-то дом…
В тот вечер мы не слышали звона, звавшего нас строиться. Никто не хотел уйти, оставить дядю Лентена одного. В тот вечер, будь я проклят, и последний трус мог выдержать любое наказание.
— Что с вами, черти окаянные? — как ненормальный кричал дежурный воспитатель. — Построитесь вы или нет, всех накажу, останетесь без ужина!
Он мог звать нас всю ночь, как будто этому глупцу больше делать нечего, он был слеп, не видел. Клянусь, нас уже не было в доме. Мы были далеко, очень далеко, в пути. Мы шли через поля, через деревни, через пещеры, через снег, через воды, через неизвестные города и села, через все дома, везде, где прошел этот человек. Будь я проклят, везде мы были с ним, вместе. Нас сек черный дождь, нас жгло беспощадное солнце, мы пробивались через страшные снежные бури, нет, ничто не могло сбить нас с пути, отделить нас от этого человека. Всюду, где бы нам ни повстречались люди, знакомые и незнакомые, добрые и злые, всем мы называли имя матери, имя отца, имена сестер и братьев, наши тайные отметины. О, Господи, может быть, у них теперь другие имена, другие отметины, может, они теперь венгры, русские, поляки, французы, чехи, немцы, мы рассказывали им прекрасный сон о родном крае, неужели не помните, где он, там есть вершина, над которой утром восходит солнце, потом речушка, отсюда она становится рекой, дальше пролегает лес, серебряный, золотой лес, и небо над ним такое же, неужели не помните… А может, наоборот, мы все вместе в одном доме, в одной комнате, будь я проклят, может, Методия Гришковски и есть твой брат, этот выродок, нет, это невозможно… Клянусь, мы не узнавали своих сестер и братьев, о, мы должны разыскать их, ничто не собьет нас с этого пути.
— Всех запру в подвале, — бесновалась Оливера Срезоска, заместитель директора.
Никто не встал, все были сыты по горло. Переполненные чувствами, как слепые, мы разбрелись потом кто куда по двору и спальням. Места себе не находили, то поднимались в комнаты, то выходили, клянусь, мы шли вместе с тем человеком.