Представление началось довольно торжественно, в молчании. В полутьме, при неярком бледном свете. Перед тюрьмой фашист. Шаги. Тяжелые, убийственные шаги. Из тюрьмы время от времени доносится слабое пение раненого партизана, свет становится ярче, пение слышнее. Оно все больше раздражает фашистского охранника. Он бесится, топает сапогами, кричит:
— Да перестанешь ты, мерзавец, или нет?
Раненый партизан песней ему отвечает:
— Хоть колите меня, хоть вешайте, я не перестану, из могилы буду бороться, так и знайте! Буду петь, — отвечал он храбро.
— Щас ты у меня запоешь, запоешь, — вырвалось у Методии Гришкоского, он выволок его из камеры и начал самым низким образом избивать раненого партизана. Он без жалости пырял его штыком в голову, руки, ноги, выкалывал глаза. Товарищ Оливера Срезоска, отвечавшая за представление, тут же из-за занавеса выплеснула целое ведро крови, разведенной красной краски, и по всей сцене от раненого партизана потекли потоки. Но он опять запел, будь я проклят, он пел, весь в крови. Клянусь, наши сердца так и запылали. Он пел:
— Ой, фашисты, проклятисты!
Это был предел! Тогда глупец Методия ударил его тяжелым сапогом по шее и сказал:
— Еще будешь петь, я тебя вздерну! И недолго думая, схватил веревку и закинул ее на потолок. Будь я проклят, он его и вправду повесит. Он стал надевать петлю на голову. О Боже, что еще должен перенести бедный Кейтен! Все, дальше некуда, веревка уже на шее.
— Нет! Нет! — не помня себя выкрикнул кто-то из детей.
— Нет, нет! — бушевали уже все.
— Проклятый фашист!
— Сердца у тебя нет!
— Кровопийца! — отовсюду летели проклятия, палки и камни сыпались на голову Методик Гришкоского. Все, сжав кулаки, повскакали с мест. Будь я проклят, сжав кулаки.
И тут Кейтен добавил последнюю каплю в переполненную чашу. Он широко открыл глаза, склонился, артист чертов, протянул к нам окровавленные руки и тихим, скорбным голосом произнес:
— Товарищи, я умираю. Да здравствует заветная свобода! Да здравствует Революция! Долой тиранию, смерть фашистам!
Боже мой, он так это сказал, что мы не могли ему не поверить, мы потеряли рассудок. Он был артист, партизан, раненый, умирающий. Клянусь, мы остолбенели, когда со своего места на передней парте вскочил, как ошпаренный, похожий на огромную обезумевшую птицу, папочка с револьвером в руке, и крикнул:
— Не повесишь, проклятый фашистский пес, — и направил заряженный револьвер прямо на бедного Методию Гришкоского.
К счастью, Метеор не потерял присутствия духа и храбрости, пусть земля будет пухом этим чудесным незаметным героям, маленьким, всегда в стороне, отринутым людям; клянусь, посреди этой бучи он выпрямился во весь рост и сгреб Методию Гришкоского в свои объятья. Притворившись, что душит его, он шепнул: — Умирай, дурак, если тебе жизнь дорога! Сдохни, фашист, — и это немного успокоило папочку. Он сказал:
— Конечно, это было бы самым справедливым наказанием. Как ты мог, скотина эдакая, таким тесаком его тыкать! Чтобы всего выпотрошить, посмотреть на его золотое сердце, ясные глаза выколоть, кожу содрать!
— Убийца! — раздалось в большой северной комнате.
— Но это же никакой не штык, папочка, это метла, метла из кухни, — попытался оправдаться горемыка.
— Молчи, — мудро сказал ему Метеор, — сам виноват! Перестарался, дурень.
— Фашист!
— Смерть ему!
— Ты убивал, колол, вешал!
— Смерть!
Все его характеристики сразу как водой смыло. Будь я проклят, водой. Конечно, этого ему было не забыть никогда. Рыча от боли, как раненый зверь, истекающий кровью, везде в доме он поджидал Кейтена, готовил ему страшную месть. Именно, месть.
Каждую ночь я ждал около стены. После того, как все уснут, я уходил украдкой и как тень, как оглушенный бродил вдоль стены. Возвращался только поздно ночью, еле передвигая ноги, как будто шел из управы, тащился по лестницам, как побитый. Будь я проклят, по темным обшарпанным лестницам дома. На четвертый этаж, в северную часть, в треклятую спальню. Как могли додуматься сделать такие извилистые, крутые и темные лестницы в доме для больных людей и слабых детей. Мне хотелось закричать: Кейтен, друг, проснись, беги из дома, они тебя убьют!