Восприятию периода 1914–1922 годов как времени непрерывной войны содействовало то обстоятельство, что весь этот период для рядового населения был наполнен все более трудными поисками пропитания, на фоне которых «великие события» сливались в неразличимую массу. В прошениях уральских профсоюзов в адрес и «белого», и «красного» режимов горькое настоящее сопоставлялось с довоенным временем, с указанием на непрерывное ведение войны (например, в течение 4,5 года в ноябре 1918 года), а чекистские сводки «время войны и революции» (в 1920 году) воспринимали как непрерывно длящийся процесс{513}. Для большевиков этот интерпретационный образец оказался настоящим идеологическим подарком: он позволял списать ответственность за собственные политические ошибки и их разрушительные последствия в рамках этого периода на самодержавие и «буржуазию». То, что эта манипуляция временем и памятью сходила большевикам с рук, с очевидностью свидетельствует о популярности представлений о непрерывной войне 1914–1921 годов.
Таким образом, в годы Первой мировой войны, революций 1917 года и Гражданской войны произошло массовое распространение и усвоение военизированных и воинственных образцов поведения и толкования, «габитуализация» войны широкими слоями населения. Образ справедливой войны превратился в универсальное интерпретационное клише. Война не была встроена в привычный мир толкований, но стала средством преодоления ценностной дезориентации. Это позволяет трактовать «учебный процесс», пережитый населением в 1914–1921 годах, в рамках «катастрофической» интерпретационной модели. Конечно, этот процесс был постепенным и сложным. Окончательно миф о Гражданской войне превратился в базовый, вероятно, лишь в сталинском СССР 1930-х годов{514}. Мы не знаем, насколько этот миф был по вкусу молчаливому большинству раннесоветского общества. Разрозненные высказывания современников позволяют лишь предполагать, что он был известен и популярен. Насколько его использование было искренним — другой вопрос, требующий дальнейшего изучения.
Военизация жизненных миров в России 1914–1921 годов представляла собой многослойный процесс — российская «7-летняя война» проходила как опасная комбинация современных институтов, архаичных образцов толкования и поведения и новейших технологий мобилизации и принуждения. Этот процесс вполне укладывается в «адаптационную» интерпретационную матрицу описания военного опыта тех лет, но только до тех пор, пока исследователь рассматривает адаптацию военных институтов и чрезвычайных органов к решению гражданских проблем и конфликтов. Если же он обращает внимание на восприятие происходившего из перспективы исторических акторов и избирает поэтому стратегию «крупного плана», он скорее выберет в качестве более адекватной «катастрофическую» версию истолкования военного опыта, которой оперировали и сами участники, и очевидцы военных и революционных событий. Поэтому будущее на этом историографическом поле принадлежит мультиперспективным исследованиям.
В заключение стоит еще раз задаться до сих пор популярным в современной историографии вопросом: была ли военизация жизни в России 1914–1921 годов следствием российского исторического наследия, включая «отсталость», в том числе и архаичные сельские практики насилия, или она была принесена в деревню с фронтов современной мировой войны? Вопрос представляется мне некорректным, поскольку данный процесс был, видимо, результатом встречного движения в обоих направлениях. Исследователи отмечают отсутствие референтных групп, обеспечивающих моральное сдерживание насильственных действий, — семьи, соседства, привычной среды, — как фактор эскалации насилия на фронтах Первой мировой войны{515}. В России 1917 года безудержному распространению насильственных практик содействовало сначала «отсутствие всеобщей объединяющей санкционирующей инстанции после краха старых государственных структур»59, а затем, в силу последовавшего социального хаоса, разрыв прежних социальных связей преобладающей части исторических акторов, деформация или распад тех референтных групп, которые обеспечивали поддержание «нормальности» толкования и поведения. Перенесение условий фронта в тыл привело к адаптации чрезвычайных институтов и одновременно к катастрофической дезориентации и брутализации действующих лиц. Распад социальных скреп облегчил повседневное применение насилия, опыт войны придал насильственным практикам военизированную форму.