Эта одинокая ночь возле Степана и была прощанием Авдотьи с покойным. Она не плакала, не подавала голоса, даже не шевелилась. Тем с большей силой пронзала ее тихая, щемящая, горше самых горьких слез, печаль.
Жалея и сокрушаясь, думала Авдотья о вдовьей доле Татьяны. На руках у Татьяны остался сын, а второй ребенок вот-вот родится. В доме старых Ремневых ни сам Степан, ни его жена никогда не встречали привета. И тут еще беда: не стали бы люди вымещать на вдове обиды, принятые от Ремнева.
А обид набиралось многовато. И не только у кулацкого племени: горяч был Степан Евлампьич, случалось, перехватывал лишку.
Но не он ли всегда бросался в самое пекло? Не он ли десятки раз смотрел смерти в глаза? Сколько злобных кулацких проклятий выслушал он, пропустил через сердце? И сколько осушил неутешных слез?
Нет, не маленький и не простой был человек Степан Ремнев. Кто его заменит в Утевке? Осиротела Утевка… Прощай же, Степан, отшумела, сгорела на ветру твоя недолгая жизнь!
Авдотья притомилась и, должно быть, задремала. Очнулась она, когда дверь в избу широко распахнулась. У порога в клубах предрассветного морозного пара обозначилась низенькая до странности, тучная фигура женщины. Это была мать Степана, старая Василиса Ремнева, больная водянкой. Ее держали под руки две монашки в больших черных шалях. Одна из них — та самая, что приходила к Степану незадолго до кончины, — воровато стрельнула глазами на Авдотью и потупилась.
Авдотья встала, неторопливо поклонилась Василисе и отошла, уступая матери место возле покойного. Но Василиса остановила ее тяжелым движением руки.
— Спасибо. Обиходила сына, — сказала она, глядя на Авдотью из-под опухших век с такой холодной пристальностью, что у Авдотьи дрогнуло сердце.
С этого все и началось. Добравшись до переднего угла, старуха повалилась на тело сына и принялась вопить. Ее визгливый, пронзительный голос то и дело прерывался мокрым хлюпаньем и кашлем.
Монашки усердно терли платочками сухие глаза и перешептывались.
Авдотья стояла у двери хмурая и примолкшая. Уж она-то отлично, во всех тонкостях, знала, как в таких случаях искусно переплетается подлинное горе с показным дешевым причитом.
Среди обычных слов причита — «милый мой сыночек, да куда же это ты собрался, в какую темную путь-дороженьку?..» — Василиса протяжно выкрикивала слова своей материнской жалобы на то, что ее сына хотят проводить в последнюю дорогу не по отчему обычаю. И она, родная его мать, просила у него прощения в том окаянном грехе.
Громкий голос Василисы уже услышали соседи. Дверь то и дело хлопала, в избе запахло снегом и овчиной. Кто-то погасил лампу: на дворе совсем рассвело.
Бабы слушали старую Василису, качали головами, всхлипывали. Тут монашка тихонько рассказала, что Степан перед смертью осенил себя крестным знамением и велел похоронить по-христиански. «Святая икона! Сама видала-слыхала!» — твердила монашка и мелко-мелко крестилась.
Удивительная весть быстро облетела избу и понеслась по Утевке. Подтвердить ее или опровергнуть могла только одна Татьяна. Но она маялась в трудных родах.
Пока растерянный Карасев бегал из сельсовета в избу Ремнева и обратно, не зная, что предпринять, старая Василиса заставила убрать флаг, вложила в руки Степана иконку, обвила его лоб молитвенным венчиком. Портрет Ленина снять не решились и занавесили его простынкой. У изголовья покойного, на высоком столике положили толстый растрепанный псалтырь, а возле него поставили тяжелую икону в серебряной ризе с восковыми цветами. «Главная» утевская монашка — нестарая дородная женщина в черных шелестящих одеждах — вздела на нос очки, перевязанные веревочками, и принялась читать заупокойные молитвы.
Читала она так четко и вразумительно, с такими ласковыми, укоряющими нотками в голосе, что женщины вокруг стали громко всхлипывать. Кое-кто повалился на колени и надолго покаянно припал лбом к полу.
О маленьком Ремневе все позабыли.
А он, потерянный, опухший от слез, недвижимо стоял за круглой железной голландкой и смотрел не отрываясь на мертвое, до непонятности чужое лицо отца с венчиком на лбу.
Все кипело в Феде от горя и от гнева: не мог он, ничего не мог сделать с толстой нелюбимой бабкой!
Подумать только: в их избе поют молитвы! И портрет Ленина занавесили, флаг сунули за голландку. Федя взял флаг — еще уронят на пол! — теперь ему только и оставалось, что прятаться за печкой да стискивать гладкое древко до боли в пальцах.
Избу распирало от народа, окна помутнели, с них полила испарина. Скоро люди заполнили тесный двор и улицу перед избой. Здесь сосредоточилась вся жизнь Утевки, сюда хлынули не только кривушинские и карабановские жители, но и с самых дальних улиц.