— В годах уж он, Князь-то, — задумчиво сказал Гончаров.
— А сам ты не в годах? — жестко возразила Надежда. — Нынче года не указ.
Они заговорили о полях, бригадах, участках; оба наизусть знали все тысячегектарное хозяйство «Большевика». Массивы пшеницы, которые предстояло убирать, были закреплены за тремя полеводческими бригадами. Но во всех бригадах не хватало людей. И машин не хватало: в «Большевике» работали только один комбайн и два трактора. Конных жаток было мало. Надо пшеницу жать серпами, косить по старинке, по-всякому надо убирать. Как можно скорее. Как можно лучше.
Впереди замаячило серое бревенчатое здание школы. Телега с грохотом покатилась по грейдерной дороге главной, Советской улицы.
— Ты, Павел Васильевич, пошли сейчас дежурного за бригадирами, чтобы после ужина в правлении собрались, — торопливо сказала Надежда. — А мне бы вот успеть ко всем этим сходить…
— Обожди, чего спешишь, — веско возразил Павел Васильевич. — Леска придет, надо только, чтобы жену привел… И кузнечиха придет, я знаю.
Чалая сама свернула в знакомые ворота и остановилась посреди просторного бригадного двора. Гончарни бросил вожжи на спину кобылке и живо слез с телеги, за ним спрыгнула и Надежда.
К ним тотчас же подбежал белоголовый парнишка, и взял под уздцы лошадь, спросил у председателя:
— Дедушка, распрягу, а?
— Давай. На конюшню отведи! — приказал Павел Васильевич.
И вслед за Поветьевой вышел со двора. Они зашагали по пыльной улице.
— Князя надо уломать, — сказал Гончаров, наставительно подняв кривой палец. — Он у всех как бельмо на глазу. Чуть что — на него показывают: «Князь не выходит, а я чем хуже его?» Только с ним не скоро сладишь. — Гончаров, усмехаясь, покачал головой. — Недаром сказано: Князь.
Глава вторая
В тот же самый вечерний час, когда Гончаров и Надежда Поветьева вернулись из района, вдова Степана Ремнева, Татьяна, узнала, что старший ее сын Федор тяжело ранен и лежит в госпитале в большом городе Татарской республики. Письмо, написанное рукой медсестры, прочитал вслух младший ее сын Степан, рослый подросток, очень похожий на покойного Ремнева.
— Далеко ли тот город? — спросила она.
— Далеко, мама.
— Сам, значит, не в силах писать.
— Наверное…
— Может, уж и рук нету?
— Ну, мама…
Татьяна смолкла, уставившись в темный угол, потом перевела на сына большие, темные, какие-то чужие глаза и глухо сказала:
— Ляг на повети.
«Оставь меня одну», — ясно слышалось в ее суровом голосе. Степан жалел мать. Но не привык он показывать свою сыновнюю любовь. Соскользнув с постели, взял с печи старенькую шубейку, выбежал из избы, единым духом взобрался на поветь. Раскинув шубейку на колком прошлогоднем сене, повалился ничком, тяжело сопя и кусая губы.
Татьяна сидела дотемна на той же скамье, прислушиваясь, как боль разливается в ней, затопляет ее всю. «Лягу в постель, накричусь», — думалось ей. Но не заплакала: слезы никак не могли пробиться наружу. Уже под утро кое-как добралась до постели, тотчас же заснула и увидела во сне Федора. Сын шел по плотине в новой расшитой рубахе, и она явственно услышала родной, радостно дрогнувший голос: «Мама!»
«В новом, веселый — не к добру», — подумала Татьяна, проснувшись и глядя в окно. Оно сверху донизу было залито розовым светом… Она заторопилась, вскочила, оправила юбки и снова туго повязала платок.
Заглянув на поветь, увидела там только распластанную шубейку: Степа убежал, наверное, к своему трактору. «Не разбудил, пожалел», — поняла Татьяна. И вдруг слезы так и хлынули из глаз.
Захлебываясь, то и дело утирая лицо руками, она связала в узелок темные лепешки, две головки луку, налила кувшинчик молока, подперла доской дверь и вскинула грабли на плечо.
В первые минуты, шагая по узенькой тропинке, видела все вокруг неясно, немо, как во сне, — покойный свет раннего солнца, соломенные перемятые крыши, ровную цепочку воробьев на проводах… Где-то совсем близко щелкал длинным бичом пастух и кричал козленок — совсем ребячьим, прозрачным, тоскливым голоском. Она перешла улицу, мягко утопая в пыли разъезженной дороги, миновала последнюю избу, огороженную стареньким плетнем, и перед нею необъятно распахнулась степь.
Всегда — сколько Татьяна себя помнила — ее радостно удивлял этот степной простор, вечный шелест трав и хлебов, вольный ветерок, прямые степные дороги, стремительно бегущие на край земли… Бывало, в прежние годы промается она долгую зиму в низенькой хатенке, в хлопотах, в нехватках, в ребячьем гаме, а ранней весной выйдет за деревню, и ахнет, и раскинет руки, и засмеется: вот она какая, степь, — нет ей конца и края.