Глава шестая
Но не одно только горе приводило человека к Авдотье.
В то утро, когда в избе Логуновых появилась Мариша Бахарева, все, кроме Ганюшки, были дома. По тому, как быстро пробежала Мариша через двор и как порывисто хлопнула одной и другой дверью, было видно, что ее привело сюда необычное дело.
Она встала на пороге, в старом ватнике, накинутом на плечи, кое-как обвязанная шалью. Красивая, румяная от возбуждения, она проговорила звонко, слегка задыхаясь:
— Николай Силантьич! Авдотья Егорьевна! Наташа! Кузя-то у меня… Герой! По радио объявили еще третьеводни… А мы боялись: мало ли что, может, какой другой Кузьма Кузьмич Бахарев? Даша говорит: «Молчи пока, мать». А тут письмо, вот… от него, от Кузи. И другое, от командира его, полковника…
Мариша потрясла двумя конвертами и засмеялась.
— Обожди, Марья Ильинична, — сказал Николай своим негустым, спокойным голосом. — Дай разобраться. Чего объявили-то?
— Я не слышала, Даша слышала. Стали список зачитывать, она и слышит: Кузьма Кузьмич Бахарев, старшина, саперная часть или как там… Она ка-ак вскрикнет, Даша… Герой Советского Союза.
— А в письмах…
— Эдак же пишут. Командир про Кузю пишет: Герой Советского Союза…
Николай встал из-за стола, подошел к Марише, протянул ей руку.
— Ну, тогда поздравляю, Марья Ильинична! Отпишем Кузьме Кузьмичу от всего колхоза. Поздравляю, вот уж спасибо тебе, мать!
Маленькая шершавая рука Мариши дрогнула в сильной ладони Николая.
— Тебе, Силантьич, спасибо… на добром слове, — невнятно сказала Мариша, опуская густые девичьи ресницы, под которыми налились и блеснули слезы.
— Ну во-от… — Николай забрал обе Маришины руки, стиснул их. — Радоваться надо!
— Я радуюсь, еще как радуюсь!..
Мариша подняла голову, попыталась улыбнуться, но губы у нее дрогнули, и лицо залилось слезами.
— За всю-то мою боль… — прошептала она и, мягко высвободив руки, заторопилась к Авдотье на печь.
Авдотья осторожно кончиком шали вытерла ей глаза, потом усадила возле себя. Как много им надо было сказать друг другу! Но в первую минуту они слегка растерялись и обе безмолвствовали, испытывая счастливую смятенность.
— Давно ли Кузькой был, а? В худых портчишках бегал? — заговорила наконец Авдотья своим тихим, бессильным голосом. — А мальчонком был каким, помнишь? Суровый, работник… Личностью, скажи ты, весь в отца: мал, а в теле крепок.
— Поглядел бы теперь Кузьма Иваныч… оченьки свои бы открыл… — Мариша торопливо вытерла лицо. — Плачу и плачу…
— Не стыдись, Маша: светлая слеза, как родник, из открытой души бьет.
Мариша, словно обеспамятевшая в своей радости, не расслышала надтреснутой нотки в мягком голосе Авдотьи. Она застенчиво взглянула на Авдотью блестящими заплаканными глазами.
— За это вот утро по своей жизни, как по полю, прошла… Ты, Дуня, меня с девок знаешь, все знаешь — я перед тобой словно нагая стою.
— Еще бы не знать, — согласилась Авдотья.
— А молодые вон чего про меня говорят, слыхала? Кому же, мол, и убиваться на огороде, как не ямщичихе: малые детки за подол не тянут… Ничего-то они не знают. Ямщичиха, и все.
Мариша опустила голову, уставилась на свои грубые руки, потрескавшиеся от холода и сырости.
— Ну, ну? — поторопила ее Авдотья.
— Не знают, сколько раз мою долю под самый корень подрубали. Помнишь, я привопить тебя просила в коммуне? А ты сказала: «Не вопленица я больше».
— Все, Маша, помню.
— Эх, да еще в тот раз, как я спичками травилась… в девках-то, помнишь, меня за чахлого пропили… еще в тот раз думала: кончена моя жизнь.
— Пропили… — задумчиво повторила Авдотья. — Живого человека пропивали…
По лицу Мариши, худому и румяному, бродила грустная усмешка, — воспоминания, видно, растревожили ее.
— Глупая была, — снова тихонько заговорила она о своей девичьей судьбе, — сколько шуму наделала, а ведь мало развела спичек-то, живо меня отходили. Тот вечер, помню, во дворе просидела, в темной мазанке… песни пела. Печальные. — Мариша быстро оглянула горницу. — Ушли твой-то. Хочешь, Дуня, спою? До слова помню, вот страсть! Сколько лет прошло…
— Чего спрашиваешь? От песни никто не отказывается.
— Голосная песня, хорошая. А скорбь в ней какая! Слушай-ка: