Выбрать главу

— А ты не видишь сама? Ну да не вдруг: до вешних денечков доплыву еще…

— Ой, да как же это мы без тебя будем? Всю-то жизнь вместе прожили…

— Ну, ну… — Авдотья слабо улыбнулась, тронула Маришу за рукав. — А ты песней меня помяни. Сама знаешь: грешница я на песни. Да еще и поживу. Не кручинься!

В голосе Авдотьи было столько привычной ласковой бодрости, что Мариша улыбнулась и пробормотала:

— Чудесница ты, Дуня.

— Ступай теперь к Татьяне. Немного подремлю.

— Устаешь ты от нас. Гляжу — то одна, то другая к тебе заходят. В окошко мне видать.

— То и хорошо: заходите. Народу около меня не станет — кончусь раньше срока в тишине-то.

— Спи, Дунюшка. Пойду.

Мариша плотно прикрыла за собой дверь и остановилась в полутемных холодных сенях. Она и верила и не верила, не хотела верить в то, что Авдотья сказала о себе. И вдруг вспомнилось, как в такой же вот холодный зимний день Авдотья, «красная сваха», пришла звать Маришу в колхоз. Поначалу разговор у них тогда зашел о другом — о кудрявом ямщике Федоре Святом. С каким страхом ждала Мариша жестокого слова осуждения! По всей улице Кривуше жужжали тогда злые сплетни, даже у колодца, когда Мариша приходила за водой, не обходилось без того, чтоб ее не просмеяли и не проязвили насквозь. И вот Авдотья взяла и встала на сторону Мариши, обласкала ее лучше родной мамушки: люби, мол, какой может быть суд над любовью? Ну разве это забудется когда-нибудь, разве может забыться?

Нет, не хотела Мариша верить в нынешние Авдотьины слова. Да и не могла она вместить в себе сразу и огромную радость, и огромную печаль.

«Ничего, — с неожиданной бодрой уверенностью решила она. — Весной сама вынесу Дуню на солнышко. Тут ей будет и доктор и лекарство. Оживеет, не может быть!..»

Глава седьмая

К концу холодного, ветреного ноября в степи наконец плотно легла зима.

Почти каждый день падали густые бураны, мели вьюги. Утевку быстро занесло высокими сугробами. Логуновых уже дважды откапывали соседи: снегом наглухо заваливало дверь.

Авдотье даже с печи видны были волны сугробов, узенькие и пока еще светлые строчки тропинок среди них, прикатанная дорога, обледеневший сруб колодца. Тихи были зимние белые дни, и так же тихи были думы, обступившие больную Авдотью. В ее жизни еще никогда не случалось, чтобы она могла безраздельно отдать думам весь свободный день, бессонную ночь и много-много дней и ночей подряд.

Широкий поток жизни, по крайней мере в добрую полусотню лет, медленно проплывал в памяти Авдотьи. Она сама была одной из песчинок, несомых волнами жизни; она могла бы вспомнить себя начиная с хмурого осеннего утра, когда робкой семнадцатилетней девушкой переступила порог избы Силантия Логунова.

Но менее всего Авдотья думала о себе. Перед нею вставал то один, то другой человек, и она терпеливо вспоминала, прослеживала те дорожки, по которым довелось этому человеку пройти, — от давних дней и до нынешних. Выходило, что и дорожки и судьбы у людей были разные, особенно до тридцатого года. Но даже и в колхозе, идя вместе по одной дороге, люди до нынешнего дня оставались разными, несравнимыми.

Взять хотя бы Олену Соболеву. Теперь она не то чтобы стала иной, а будто облиняла, сделалась покорной и безгласной. Младший ее сын, Егор, выучился и работал врачом. Но как только оперился и вылетел из родного гнезда, Олене пришлось подавать в суд, чтобы получать скудное пособие.

До войны числилась Олена в колхозе неработоспособной по старости — она была ровесница Авдотьи, — однако держала хорошую корову, сажала овощи на двадцати сотках. Масло, сметану, картофель, морковь, лук продавала на рынке, тем и жила. А в войну, когда ни одного старика не осталось без дела, Олену назначили поварихой на бригадный стан.

Она готовила одну только лапшу, причем ленилась как следует промесить тесто, и в котле получалась безвкусная кашица. Погасив костер, быстренькими шажками удалялась в деревню. Через час-два с какой-нибудь попутной машиной укатывала в районное село, на базар, а иногда и в город. Цены брала, как говорили люди, четверные, особенно в городе: там нынче жило много стороннего народа, и покупатель находился на всякую цену.

Много злых толков ходило об Олене. Однако придраться к ней было невозможно: она никому не перечила, в крайнем случае только вытаскивала потрепанный паспорт — вот, мол, какие мои года — да совала справку доктора насчет сердечной болезни. Так и жила в колхозе «Большевик» старая колхозница, бригадная повариха Олена Соболева.

А взять Анну Пронькину, Клюиху. Эта моложе, злее, откровеннее Семихватихи, а если бы силой раскрыть ей рот, заставить сказать все, что у нее скопилось за двенадцать… нет, пожалуй, за двадцать лет, — какой поток ярости обрушился бы на головы колхозников!