В кузнице пылал горн и шла звонкая стукотня: там загодя чинили бороны, плуги, сеялки, телеги-бестарки на железном ходу.
Ребятишки усердно ссыпали золу в большие ящики, выставленные на улицах.
Утевцы отправляли посылки солдатам-сталинградцам; собирали теплые вещи для армии и отвозили в район; писали письмо от всего колхоза Герою Кузьме Бахареву, потом на общем собрании читали ответ Кузьмы.
В конце января, в глухие вьюжные сумерки, радио принесло весть, что блокада Ленинграда прорвана нашими войсками.
В избе Логуновых тотчас же появилась Инна Константиновна, заведующая детским домом. Вся залепленная хлопьями снега, розовая, почти пьяная от радости, она опустилась на скамью у порога и заплакала.
Наталья мягко сняла с нее шаль, отряхнула от снега, присела рядом.
— Это я от счастья, — объяснила Инна Константиновна, кусая губы, — при детях не заплачешь, нельзя. Николай Силантьич, идемте к нам! И вы, Наташа. Бригадиров хорошо бы позвать и вообще кого найдете нужным.
Ленинградцы, оказывается, решили сегодня же справить праздник освобождения родного города.
— Как там Иринка-то моя живет? — тихо спросила Авдотья, когда Николай и Наталья ушли за занавеску, чтобы принарядиться.
— Иринка? — Инна Константиновна махнула рукой и засмеялась. — Иринка озорная стала, так ходуном и ходит.
— Вот и славно, — задрожавшим голосом отозвалась Авдотья.
Инна Константиновна взобралась к ней на печь, расспросила о здоровье, крепко пожала руку.
— Спасибо, Авдотья Егорьевна… Вы настоящая мать.
— Все мы матери, — ответила Авдотья, и в ее впалых глазах засветилась улыбка.
Изба вскоре опустела. Инна Константиновна утащила с собой даже Ганюшку. Авдотья лежала и молча радовалась: какая же она молодая и красивая, Инна Константиновна! А поначалу казалась больной старухой.
И как же трудно пришлось выхаживать малышей! Больные, по-взрослому угрюмые, они не хотели ни говорить, ни двигаться. Из состояния неподвижности их выводил только какой-нибудь громкий стук. Однажды неосторожная няня, мывшая полы в соседней комнате, слишком резко двинула тяжелым столом. Тотчас же кто-то из старших ребят крикнул: «Бомба!» — и всех детей разметало по спальне. Их вытаскивали из-под кроватей, из-за шкафа.
Прошли долгие недели, прежде чем маленькие ленинградцы наконец крепко стали на ножки, и засмеялись по-настоящему, и стали озорничать…
Так вот она и шла, зима, — не то скоро, не то медленно, не поймешь. В феврале круто замели вьюги, поперек улицы нанесло лохматые рассыпчатые сугробы. Казалось, долго еще лютовать снежной замяти, морозам, еще стоять и стоять сизому, в твердых надолбах льду на реке, а вышло по-иному: зима в этом году стала сдавать необыкновенно рано. В начале марта уже затенькала на солнце капель, и на дороге среди дня натаивали, скапливались мутные лужицы.
Возле Авдотьи по-прежнему часто сиживала Ганюшка. Девочка могла часами шептаться со своей бабаней, и Николай шутя спрашивал, какие секреты завелись на печке.
Авдотья не уставала смотреть на Ганюшку, слушать звонкий голосок, думать о ней.
Прошло всего двенадцать лет со дня рождения внучки — для самой Ганюшки целый ребячий век, Авдотья же во всех мелочах помнила тот день, когда Николай привез Наталью из больницы.
Мать встретила их у порога. Николай неумело нес дитя: Наталья была слаба после тяжелых родов.
— Ну, мать, принимай внучку.
Авдотья бережно взяла сверток в обе руки, положила на постель, распеленала. Крохотная, красная, в сбившейся распашонке, девчушка сладко спала, прижав к груди сжатые кулачки.
— Дробненькая, а ладная, — сказала Авдотья. — И тельце не жидкое. Чисто орешек лесной.
— Матушка, не рожу я больше… доктора сказали, — горестно прошептала Наталья.
— Чего это ты? — ласково выговорила ей Авдотья. — Такую дочку принесла, а горюешь?
— Сынка бы теперь… Логуновых вовсе нет: Николя один…
— Эка о чем ты! — Авдотья прижала к груди теплый тяжеленький сверток со своей первой и, наверное, последней внучкой. — Логуновых нет, зато Бахаревых много, Поповых, Аверкиевых… Все одно.
…Растет Ганюшка, как воробушек в теплом гнезде, желанное дитя в доме. С самых малых лет стало приметно в девочке что-то своеобычное, непокорное. Говорила она звонко, смотрела на своих и на чужих прямо. Умела исподволь настоять на своем. «Балуете вы ее», — говорили Логуновым. Авдотья помалкивала, но видела: нет, Ганя из тех, кого не избалуешь. Правда, любила она покомандовать ребятами, даже мальчишками, за что ей немало и доставалось. Но росла умненькой, правдивой, требовательной. В улице ее прозвали Шилкой — за то, что была до удивительности ловка и быстра на всякую игру и на всякое дело.