Иногда Ганюшка вдруг затаивалась, дичилась. «Хитрая растет», — с тревогой думала Авдотья. Но Ганюшка, отмолчавшись, выкладывала отцу, бабане, матери все, что надумала. И Авдотья знала: нельзя смеяться над тем, что сработано в этой маленькой головенке, надо терпеливо объяснить, поправить.
Вырастет Ганюшка и — это видно даже сейчас — сама распорядится своей судьбой. Беда ей была бы родиться в старое время: от женщины и девушки требовалась тогда покорность и покорность. Не сносить бы Ганюшке головы. Но — кто знает! — может, и вовсе не родилась бы такая в темные те времена!
…Сегодня Ганюшка пробыла в школе допоздна и явилась домой уже после обеда. Молча сбросив шубенку и валенки, она залезла на печь и сразу раскрыла книжку.
— Стишок выучить.
— Ты что же не поела? — строго спросила Авдотья.
Ганюшка посмотрела на нее круглыми озабоченными глазами.
— Я потом. Не хочу.
«Опять чего-то задумала», — решила Авдотья и примолкла.
деревянным голосом прочитала Ганюшка, перелистнула страницу, другую, нахмурилась и пробормотала:
— Тоже мне, тимуровская команда…
Авдотья искоса наблюдала за ней, ни о чем не спрашивала: наверное, в школе какие-нибудь дела, нынче ведь и у ребят тоже есть свои бригады и команды…
Авдотья прислушалась к стиху, зашевелила губами. Слова ей понравились.
Авдотья шепотом повторила эти слова, закрыла глаза, медленно и счастливо улыбнулась. Нет, не так бы надо сказать в стихе: не город, а вот их полынная степь, земля, жаждущая утоления, и среди такой земли — сад, широко раскинутые ветви яблонь с плотными, румяными яблоками.
Ганюшка учила стих невнимательно, занятая каким-то своим неотложным делом. Среди слов стиха у нее вдруг ни с того ни с сего вырвалось:
Авдотья тихо поправила ее:
— «Я знаю — саду цвесть…» Вот как надо. Чего сердишься? Не выучишь, надо толком.
Ганюшка с изумлением посмотрела на бабушку, но спросить не успела: дверь со скрипом отворилась, и в избу, пригнувшись у притолоки, вошла Надежда Поветьева. Нахохленная Ганюшка схватила в охапку книжки и слезла на пол.
— Проведать тебя зашла. Здравствуй, Авдотья Егорьевна, — сказала Надежда своим густым певучим голосом.
— Здравствуй, Надежда, лезь-ка сюда.
Надежда поднялась по приступкам, села на край печи. От ее одежды, от волос пахнуло тем слабым, кружащим голову ароматом, в котором сразу угадываешь незимний жар солнца, порывистый ветерок, подтаявший назем дороги.
— С поля идешь?
— С поля.
Ноздри у Авдотьи раздулись, задрожали. В степи уже пахнет холодком оттаявшей земли и еще чем-то молодым, нетерпеливым, о чем не скажешь никакими словами, разве только в песне споешь.
— Или уже тает? — с глухим волнением спросила Авдотья.
— Плешинки есть на буграх, — рассеянно ответила Надежда. — Нынче весна ранняя… старики не запомнят.
Она давно не видела Егорьевну, недель шесть, и теперь с трудом скрывала горестное изумление: Авдотья стала вовсе прозрачной от худобы, темные губы ее были сухи и не покрывали крупных, еще крепких зубов. На этом высохшем лице жили только глаза — синие, огромные, горящие лаской и вниманием. «Не встанет», — отчетливо подумала Надежда и негромко спросила:
— Чувствуешь себя как?
— Мое дело под гору, не на гору, — зашептала Авдотья, чтобы Ганюшка не услышала. — Деревянный тулуп скоро понадобится.
— Чего это ты…
— Всему свой час, дочка. Наташа вчера мыла меня, да как заплачет… — Авдотья вздохнула, отмахнулась рукой. — Тоже беседу затеяли! Я радехонька тебе, Надя. Только подумала — Надежду бы сюда, а ты — вот она. Слушай-ка, чего скажу. Помнишь, с обозом я ездила в город по осени…
Медленно, с трудом подбирая слова, чтобы их было как можно меньше, Авдотья рассказала Надежде о Тихоне Безруке и его яблоньках.