Впереди переминался на длинных ногах вдовец Иван Бахарев. Был он высок, могуч в плечах, но говорил тонким бабьим голосом, за что с молодости прозвали его Дилиганом. Рядом, расставив ноги, плотно увернутые в портянки, стоял Кузьма Бахарев, за малый рост получивший прозвище Аршин в шапке. Староста встретился с прямым, пристальным взглядом мужичка и неторопливо, властно сказал:
— Слушай-ка, Бахарев. Ты свою хоромину на самой дороге кладешь. Придется убрать. Намесишь саману, такую же слепишь.
— На тебе! Убрать! — строптиво крикнул Кузьма. — Я жаловаться буду.
Староста опустился на дрожки, подобрал вожжи и, усмехнувшись, тронул сытого жеребца.
Позднее всех подоспела к стану худущая баба Авдотья Нужда. Она косила на отдаленном болотистом загоне.
Косцы, хмурые и молчаливые, разошлись по лугам.
На примятой траве осталась одинокая фигурка Дуньки, малой дочки Дилигана. Она стояла журавликом, поджав одну босую ногу.
— Что тут подеялось-то? — спросила ее Авдотья.
— Губернатор бумагу прислал, избы велел белить. — Дунька тряхнула льняными косичками, глазенки ее жадно заблестели. — Тетенька, а кто это — губернатор?
Авдотья повернула к девчонке худое нежное, синеглазое лицо.
— Большой человек, — тихо и певуче сказала она. — В каменных палатах живет.
Дунька переменила ногу и удивленно раскрыла рот.
— Больше моего тяти?
— Больше, — усмехнулась Авдотья. — Он все может. Солнца только не остановит. Землицы бы у него, у батюшки, испросить…
Авдотью Логунову прозвали Нуждой за ее одинокую и трудную жизнь.
Робкой сиротой была Авдотья просватана за рыжего великана Силантия и прожила за ним тихо и смирно добрый десяток лет. Мужик попался суровый, работящий, и Авдотья привыкла было к неприметной, послушной жизни за его широким плечом, как вдруг Силантия взяли на японскую войну.
Авдотья осталась одна с восьмилетним Николкой в немудрящей избенке. К ней же, по немощности своей, прибился старый отец Силантия, дед Полинаша. «Мужики мои — стар да мал!» — горько шутила Авдотья и покорно впряглась в пахоту, косьбу, жнивье… Через год Силантия убили в бою под Мукденом.
Бумагу о смерти мужа Авдотья приняла в руки молча. На бумаге чернел царский орел. Авдотья уважительно поклонилась писарю и вышла.
Вечером горе прорвалось наружу. Оно захватило женщину внезапно, во дворе, когда она возвращалась от колодца. Авдотья поставила наполненные ведра и повалилась на землю.
Соседка, богатая баба Олена Соболева, прозванная Семихватихой, видела все сквозь редкий плетень. Она вошла во двор Логуновых, оправила подоткнутые юбки и присела на колоду.
Авдотья зашевелилась, подняла острое синеглазое лицо.
— А и муженек мой, Силантьюшка-а, — певуче вывела она. — Сколь тверды его плечушки — в сажень раздались. Сколь густы его кудерьки — светлым пламем горят. Он ногой ступит — порог трещит, а и другой ступит — половица поет. Голосок вольный подаст — по всей улице слыхать…
Семихватиха растроганно всплакнула. Мелкие слезки так и покатились по ее багровым щекам. Потом баба деловито обтерла лицо и насторожилась. Ее удивил Авдотьин причит — необычный, не такой, какой исстари принят был в деревне…
— Да уж чего там, эдакий дуб свалился. — Она смущенно покачала головой. — А ты поплачь… Чего так-то сказывать?
Авдотья повела на Семихватиху строгими глазами, сцепила пальцы и, раскачиваясь, сдержанно запела:
— Дай покличу Силантьюшку, неужли не отзовется? Дай головушку к телу белому приставлю, неужли не срастется? Дай поклеваны глазоньки открою, неужли не глянут?
Авдотья причитала допоздна, то всем телом приникая к земле, то приподымаясь и вскидывая худые, перетруженные руки.
А Семихватиха сидела на колоде, уже не смея вставить ни слова. Так и ушла со двора вдовы, в слезах и смятении.
Немало причитов довелось Олене слышать на своем долгом веку. Да и не в плаче ли исстари проходит вся лютая бабья жизнь? Еще в девичьих песнях, даже веселых, даже в плясовых, уже пробивается, как извечный родник, мягкая печаль. С плачем входит молодая жена в мужнин дом, с плачем родит, растит, хоронит детей своих…
Но привычные, заученные вопли вызывали у Семихватихи лишь быстротечную, легкую печаль — дань обычаю, который идет от старины.
Авдотья причитала совсем по-иному: смело разрывая привычную паутину слов, она будто отворяла перед людьми свое сердце, рассказывала им все, что принято поверять лишь самому себе, и то в какой-то горчайший час…
В скором времени у Семихватихи помер хилый младенец. Был он у бабы поскребышем, смерть его она приняла как должное и только для виду поплакала быстрыми слезками. Потом вдруг вспомнила горестный причит Авдотьи и отправилась к ней во двор.