— Поди поплачь у дитятки моего, — повелительно сказала она Авдотье. — Ужо на поминках угостишься, да деньгами дам…
Авдотья накинула шаль и отправилась. Сильный грудной голос ее непривычно зазвенел в переполненной избе. Бабы слушали жадно и недоверчиво.
Авдотья пела о голубеночке, о легких крылышках, о мягоньких ручках, о чистом ребячьем сердце. Так и выходило: младенец счастлив в непреложной своей смерти.
Семихватиха первая уткнулась в широкий подол: досадуя, даже сердясь, она вдруг заплакала настоящими, горькими слезами. И, пожалуй, не о ребеночке, а о самой себе.
За Семихватихой застонала, заплакала вся изба.
Слух об удивительном мастерстве Авдотьи прошел по улицам Утевки. Ее стали звать и в бедные и в богатые избы, всюду, куда приходило горе. Через год-другой за вдовой Авдотьей окончательно утвердилась слава первой вопленицы на селе.
Молодой парень Николка, Авдотьин сын, рос, как трава в поле. Мать с утра до ночи бегала по мелким заработкам и сына будто не замечала. В голодные дни дед Полинаша, натужно кряхтя, слезал с печи, долго крестился перед черным большеоким образом, проглатывал две-три ложки супа и негромко говорил:
— Ну, вот я и наелся! Много ль старику надо?
Николка рано научился разгадывать и дедову хитрость, и суровое молчание матери.
На улице Николке кричали:
— Нужда идет! Рыжий!
Он жаловался матери, а она смотрела на него холодными синими глазами. Он стал ожесточенно драться. Мать молча отворачивалась, когда он приходил с разбитым вспухшим лицом.
Однажды он притворился спящим, а сам тихонько посматривал на мать. Склонясь у лампешки, Авдотья чинила дедову рубаху. От плохого света ее худое лицо было в темных провалах, сухая и тусклая прядь волос лежала на лбу. Но вот она отложила рубаху, выпрямилась и остановила на Николке горестные глаза. На цыпочках подошла к постели, провела ладонью по коротким вихрам сына. Николка перестал дышать и облился горячим потом… Было ему в то время лет двенадцать.
С тех пор между матерью и сыном установились молчаливые и согласные отношения. Оба они робели перед Семихватихой — Авдотья была в вечном долгу у богачки, — но оба становились неприступными гордецами, когда дело касалось ремесла Авдотьи.
Глава вторая
Весь воскресный день, долгий и жаркий, утевцы понапрасну протомились в деревне: губернатор не приехал.
Лето потекло дальше, знойное, в грозах. Над скошенными лугами неистово звенели комары, воробьи камнем падали на дорогу и купались в пыли, от жажды раскрывая клювы. Грозы поднимались неожиданные и бурные. С запада, из мокрого угла, выползала черная туча, она низко плыла над степью, клубясь и разрастаясь, и наконец низвергался, в сиянии фиолетовых молний, прямой, крупный дождь.
С половины лета начались лесные пожары. Первый дымок увидели за горой Лысухой и подумали сначала, что это курится летнее киргизское кочевье. Но к закату дымок вырос в тучу, она порозовела с краев, и ночью на гору сел плотный огненный венец. Горел густой сосковый бор верстах в пятидесяти от Утевки.
В середине июля, перед самым жнитвом, Утевку опять взбудоражила весть о губернаторе. Теперь-то доподлинно стало известно, что едет он на машине-самокатке. В субботу бани задымились только в сумерках: мужики и бабы весь день мели улицы и убирались во дворах. А на другой день мальчишки в сатиновых праздничных рубахах залезли на колокольню, едва только отзвонили обедню. Глухая старуха Федора уселась возле своего двора, бережно держа на коленях икону, увитую чистым полотенцем: она решила с иконой встретить дьявольскую машину. Мимо Федоры прошагал, твердо скрипя новыми сапогами, первый утевский богач Дорофей Дегтев. На углу улицы, на пыльной кочкастой проплешине топтался Кузя Бахарев, обряженный в длинную рубаху и новые лапти; на проплешине этой еще недавно стояла недостроенная его изба. Увидев Дегтева, Кузя независимо заложил руки за веревочный поясок и задрал голову, явно не собираясь кланяться богатею. Но тот даже и глазом не повел: худые скулы его пылали хмельным румянцем, черные волосы были умаслены по-праздничному, да и весь он маслился и сиял довольством.
А со степи уже наносило душным, тревожным запахом гари от далекого лесного пожара. Девки завели было песню, но тут же смолкли.
Один староста Левон Панкратов, казалось, не разделял общего волнения. Важный, в новой поддевке, при бляхе, он сидел у раскрытого окна, и медлительная улыбка бродила по его мясистому лицу. Под началом у Левона в пятистенной избе жила большая работящая семья, на десятке добрых черноземных десятин зрели хлеба.