Было у Левона трое сыновей и только одна дочь, а внуков пока что родилось двое, и оба мальчики. Левон считал это признаком сильной крови…
Ребятишки, сидя на колокольне, терпеливо всматривались в дорогу. Неожиданно самый маленький из них увидел далекий клубок пыли и звонко крикнул:
— Едут! Самокатка!
Народ повалил к околице. Впереди толпились босоногие ребятишки. Цветные полушалки девок ярко отсвечивали на солнце. Беспечные младенцы приваливались к коричневым грудям матерей. Мужики сдержанно басили и одергивали рубахи. Авдотья Нужда стояла в длинной черной шали, строгая, как на молитве.
Староста вышел вперед. Он бережно держал на вышитом полотенце румяный каравай хлеба, на котором стояла деревянная чашечка с солью. Седые почтенные старики окружали старосту, и лишь по правую руку встал чернобородый, похожий на цыгана, молодой Дорофей Дегтев: его всегда пропускали в почетный ряд.
Толпа стояла в торжественном молчании. Только мальчишки сновали вокруг и кричали:
— Самокатка! Самокатка!
Но не самокатку увидела толпа, когда пыльный вихрь закрутился на ближнем пригорке, — по дороге мчался всадник.
На полном скаку он спустился в овражек и на мгновение скрылся из глаз. А когда вновь показался на дороге, все признали в нем волостного стражника. Всадник погнал коня прямо на толпу, издали крича:
— Старосту! Старосту!
Левон сунул каравай Дегтеву и шагнул вперед. Конный подскакал, свалился с лошади и выхватил из-за пазухи белый пакет. Староста принял бумагу. Стражник бросил короткое сердитое слово. Староста вдруг весь обмяк и обернулся к толпе.
— Православные, война! — сказал он и, судорожно всхлипнув, перекрестился.
Глава третья
Приказ о мобилизации был прочитан на большом сходе.
Мобилизованные по одному отделялись от схода и сбивались кучками — кривушинские, карабановские, с Большой улицы.
Вавилке Соболеву, старшему сыну Семихватихи, поднесли гармонь. Вавилка топнул ногой и лихо растянул мехи:
Вавилка был весь прежний, привычный: веснушчатый, светловолосый, в розовой распущенной рубахе. Но через три дня он уезжал на чужую сторону; семья, хлебное поле, недокрытый сарай неожиданно отошли от него надолго, может быть, безвозвратно. И в парне вдруг возникла властная отчужденность от всего и ото всех.
Двое суток надо было заливать вином и песнями разлуку, страх, любовь. И вот заорали песню, вразброд, хмельными голосами, хотя вина еще не было выпито ни капли. Толпа шла позади, наблюдая за солдатами с почтительной покорностью.
В группу мобилизованных почему-то затесался глухой кузнец Иван. Едва ли понимая, что происходит, он удивленно поглядывал на молодых мужиков и поеживался, словно от холода.
Потом запел протяжную песню, ту самую, которая в Утевке положена была только во время самых больших гулянок.
— Угадал, дядя Иван! — закричал в самое ухо кузнецу озорной Вавилка.
Со степи пахнуло ветром — сытным, житным. Велик был урожай в этом году, на полях шумели дородные хлеба, и еще вчера хозяин радостно давил в ладони крупное молочное зерно. Но сегодня все это стало вроде бы ни к чему.
Маленький Кузя сорвал картуз, крикнул с досадой:
— Как это в горячую пору крестьянина от поля отрывать?
— Царева воля, — пробормотал желтолицый, больной старик, отец солдата Павла Гончарова.
— Убрать дали бы, — не унимался Кузя. — Серпы уже вызубрены. Может, прошенье губернатору подать? Ведь он до нас какую-нибудь малость не доехал!..
— Да он никогда до нас не доедет! Деды наши его не видывали, — тонко и жалостно сказал Дилиган.
Желтолицый старик испуганно оглянулся на него и пробормотал:
— Мы ничего, мы не против.
Сын его шел теперь среди мобилизованных, и старик издали видел то его сутулые плечи, то взлохмаченную русую голову.
— Твой-то небось в обоз пойдет: ростом, вишь, не вышел, — с завистью сказал отец Вавилки, не в пример своей жене Семихватихе, мужик тихий и болезненный.
Старик Гончаров промолчал. Сын его Павел действительно был невелик ростом, как и все Гончаровы, прозванные в деревне «скворцами».
Вавилка наклонил ухо к гармони и залился высоким тенором: