Ребятишки густо облепили будущих солдат и завистливо смотрели в рот Вавилке: он умеет петь на всю деревню, он в городе получит настоящее ружье и будет стрелять!
Голубоглазый мужик с лицом, выцветшим от солнца, обнял молодую беременную жену и на виду у всех бесстыдно примял ее груди. Баба судорожно всхлипнула и сунула в рот конец полушалка.
— Молчи, дура! — рявкнул на нее муж. — Солдату все можно!
Внезапно оттолкнув жену, он заломил фуражку на затылок и вплел свой голос в песню, от которой задрожал и раскололся знойный воздух:
Сзади в толпе плакали, ругались, галдели:
— Кто знает, какой он, немец-то? Далече от нашей волости.
— Говорят, крещеные они.
— Крещеные, да не по-нашему.
— Сколько у нас, в России, земли-то… Неужли тесно ему стало, царю-то?
— Его воля.
— Значит, за него за одного сколь христианских душ ляжет…
— Прикуси язык!
— Аршин в шапке, а туда же! Тебя не спросили…
В передних рядах примолкли. Кузя сердито мял картуз. Новобранцы закричали оглушительно и недружно:
— Нет, мужики, однако, писарь у нас плохой, — вступился хлопотливый мужик Хвощ. — Писарь смутно очень вычитывал. Разойдись, говорит, и все! Может, в других деревнях рекрута с весельем идут!
— Темные мы! — Кузя горестно улыбнулся. — Живем-то где: глухота кругом.
Гармонь крякнула и смолкла. Говор в толпе опал.
Вавилка круто обернулся и поискал глазами в народе.
— Мамка! — заорал он. — Ступай плясать!
— Да что ты! Может, в последний разок тебя вижу…
— Не перечь! Теперь я власть над тобой поймаю!
Олена встретилась с хмельными потемневшими глазами сына и покорно всхлипнула. Гармошка повела плясовую.
— Повесели нас, мать, — серьезно сказал голубоглазый солдат. — Моя баба, видишь, тяжелая.
Семихватиха грузной птицей поплыла по дороге в медленном и дробном танце. В зажатом кулаке над ее головой трепыхался платочек, по распаренному лицу неудержимо лились мелкие слезки, прямо в пыль…
Бабы незаметно отбились от толпы и свернули в проулок. Здесь были заплаканные солдатские жены и матери. С ними пошли круглолицая кузнечиха и строгая чернобровая Мариша. Мужа кузнечихи по глухоте не могли взять на войну, но она любила всякий шум и теперь кричала и плакала громче всех. У Мариши дома лежал чахоточный нелюбимый муж, его тоже не могли взять на войну, но Мариша пришла поплакать о своем горе. Пустынной уличкой бабы вышли в конец Кривуши, к избе Авдотьи Нужды.
Старая вдова Софья первая вошла к Авдотье и смиренно поклонилась:
— Привопи нам, Авдотьюшка, вещее твое сердце!
Авдотья повернула к ней бледное лицо.
— У тебя, Софья, иль взяли?
— Сына да зятя…
Бабы тихонько расселись по скамьям и на скрипучей кровати.
Авдотья вытерла кончиком шали сухой рот, оправила волосы, потом вдруг взмахнула руками и повалилась головой на стол.
— Родимый ты мой Силантьюшка! Желанный да горький голубь мой! Ох и ноют же твои косточки во чужой земле! Не сплывать синю камушку поверх воды! Не вырастывать на камушке муравой травы!
— Мертвую кость не шевели, матушка, — строго сказала Софья. — Про наше горюшко припой, оно на свежих дрожжах замешено.
Авдотья выпрямилась, ладонью утерла лицо.
— Вот как скажу вам, бабоньки: бог пули носит. Не всякая пуля в кость да в мясо, а иная и в кусты. Теперь что будешь делать? Кто и почище нас, да слезой умывается.
Она покашляла, очистила голос, уставилась в пустой угол блестящими глазами и завела:
— Не было ветру, да вдруг повянуло. Не было грому, да вдруг погрянуло. Дома ль хозяин? Беда пришла. Дома ль хозяйка? Отворяй ворота…
— Да уж и верно! — шепнула заплаканная молодуха.
— Счастье наше — вода в бредне, — ровно сказала Софья. — Припой, касатка.
— Уж и закаталося солнышко за леса дремучие! — Авдотья подняла голос еще выше. — За леса дремучие, за горы толкучие! Как не синё облачко пало на мать-сыру землю, а бела бумага с черным орлом… Мы, бабы, своим рассужденьем ничего не понимаем, — неожиданно прервала причит Авдотья. — Куда гонют? За каким делом гонют? То на японца, теперь — на германца. Господи помилуй, смутно как! Иль на свете великое какое есть прегрешение? Простите меня, бабоньки… Глупа да грешна.
Бабы шумно сморкались, стонали, закрывали вспухшие лица широкими юбками. Софья оплела грудь длинными жилистыми руками. Рот ее был крепко сжат, глаза сухо горели: старая женщина привыкла сурово и молча носить свое горе.