Измотанная и ослабленная, выздоравливала Северга медленнее, чем хотелось бы – восемь дней вместо одного-двух. Рамут не отходила от неё, кормила с ложечки мясным отваром, и Северга молчаливо любила её – каждым пристальным и жадным взглядом, каждым вздохом, каждым биением сердца. Эта любовь была сильнее, чем любовь к дочери или к женщине; она поднималась выше, чем горы, и раскидывалась шире, чем небо. Она была больше, чем что-либо на свете. Больше, чем сама Навь. Северга никак не определяла это чувство, не давала ему названий, просто вручала себя ему. Когда нежные руки касались её, сердце шептало: «Ты, только ты одна, Рамут. Единственная. Дыхание моё, кровь и плоть моя, душа моя, жизнь моя». У неё плохо получалось выражать это, а точнее, не получалось никак; Рамут всё ещё порой смущалась от её взгляда, но всё чаще освещала сердце Северги улыбкой. Неподатливые, суровые губы навьи всякий раз вздрагивали, словно пробуждаясь от многолетней спячки под снегом. Это было мало похоже на ответную улыбку, но Рамут умела читать между строк.
Руки Рамут поддерживали Севергу, когда она делала первые шаги. Закинув руку навьи себе на плечи, юная целительница подбадривала:
– Давай, матушка... Шагай. Я тебя держу.
Это было похоже на то, как Северга училась ходить без костылей после тех самых трудных и самых светлых девяти месяцев в её жизни; только та, кого навья тогда вынашивала в себе, теперь помогала ей, спасая своим теплом и сиянием своих глаз. Они кое-как доковыляли до колодца, и Северга села на его холодный каменный край, переводя дух. Спина ныла и надламывалась, ноги дрожали, сердце рвалось из-под рёбер, но пело от счастья, потому что можно было сжать чудотворные руки юной спасительницы и молча, взглядом говорить ей «люблю». Да, колко и неуютно, да, со стальным блеском, но по-иному Северга не умела.
– Идём домой, матушка, – сказала Рамут. – Понемножку надо втягиваться.
– Знаю, детка. Доводилось восстанавливаться после увечий. – Северга с усталым наслаждением подставляла лицо ветру, а над её головой шелестело тёмно-зелёной листвой медовое дерево лет пяти. Его маленькие сочные желтовато-белые плоды с косточкой внутри поспевали во второй половине лета. Посадили его здесь те же руки, которые сейчас навья сжимала в своих.
Вскоре Северга уже ходила без поддержки, но хромала. Сразу после ночного сна по ногам ползали холодные мурашки онемения, которые исчезали после некоторой разминки.
– Это скоро пройдёт, – заверила её Бенеда. – Разминайся только, чтоб кровь не застаивалась. – И предупредила: – Ещё воспаление может разыграться, по нервам разойтись. Но с ним твоё тело само справится, просто перетерпеть надо чуток. Оно необходимо для выздоровления. Поглядим, как пойдёт. Ежели сильное будет – подлечим ещё маленько.
А потом в Верхнюю Геницу прибыл почтовый гонец. Он вручил Северге письмо от главы её родного города, непосредственной начальницы Темани. Гласило оно следующее:
«Многоуважаемая г-жа Северга!
Не будучи точно уверенной в твоём местонахождении, пишу наугад сюда, в Верхнюю Геницу, где ты, насколько мне известно, обыкновенно бываешь в отпуске. Обращаюсь к тебе по делу, касающемуся г-жи Темани. Со дня твоего отъезда в войско она пребывала в расстроенных чувствах и тоске, не получая от тебя ответов на её письма. Твоё молчание дало ей повод полагать, что тебя нет в живых. Доведённая душевными страданиями до крайности, она покусилась на собственную жизнь. В связи с этим настоятельно прошу тебя, если ты жива и здорова, без промедления откликнуться, а лучше всего приехать домой.
С поклоном и уважением,
Брегвид, управительница города Дьярдена».
Листок с хрустом превратился в руке Северги в комок. Грудь медленно наполнялась каменным холодом, а на плечи ложился стальной панцирь, под которым стало трудно дышать. Из письма не следовало явственно, жива ли Темань или мертва... «Покусилась на собственную жизнь...» А вот чем кончилось это покушение? Была ли в том оплошность г-жи Брегвид или её умысел – так или иначе, новость эта обрушилась на Севергу тягостным, тоскливым грузом, разом выбившим у неё почву из-под ног. Как бы скверно они с Теманью ни расстались, положа руку на сердце, смерти ей навья не желала. Ушла за туманную пелену прошлого боль от «укуса», нанесённого ей Теманью; перед огромным, холодящим и мрачным призраком смерти все дрязги и обиды стали незначительными. «Неужели умерла? – думала Северга, хмурясь и стискивая зубы от саднящей тоски. – Дурочка... Зачем она это сделала? Чтобы уязвить меня ещё больнее, взвалив мне на душу вину за свою гибель? Впрочем, это вполне в её духе».
– Что стряслось? – спросила Бенеда, подсаживаясь рядом. – Тревожные вести?
– Не то слово, тёть Беня, – проговорила Северга, сжимая комок письма. – Домой вызывают. Не знаю даже толком, что там случилось... Бред какой-то.
– Как это – не знаешь? А в письме что сказано? – нахмурилась знахарка.
– Да непонятно там сказано! – рыкнула Северга, швыряя комок себе под ноги. – Впрочем, в любом случае всё равно придётся ехать.
– Ну, коли надо, то езжай, что поделать... – Бенеда подобрала скомканный листок, бережно расправила на колене и протянула Северге. Та отмахнулась, и знахарка пробежала строчки глазами. – А кто она тебе, эта госпожа Темань, если не тайна? Родня?
– Роднее не бывает. – Северга смолкла, раздумывая, стоило ли посвящать тётушку Бенеду в тонкости своей личной жизни. Костоправка уже и сама стала ей почти как родная матушка; пожалуй, она была достойна знать правду, и Северга сказала: – Она – моя женщина.
Чёрные брови Бенеды сдвинулись, отражая и недоумение, и догадку одновременно.
– Это в том смысле, что вы с нею... – Костоправка покрутила указательными пальцами, как бы сматывая ими невидимую нить.
– Да, – устало вздохнула Северга. – В постели я предпочитаю свой пол. К мужчинам меня никогда не тянуло, из всего мужского рода уважала только отца Рамут. Мы с Теманью нехорошо расстались, а теперь вот...
Навья выпрямилась с каменной спиной: прильнув к дверному косяку, на пороге стояла Рамут. Вне всяких сомнений, она слышала всё до последнего слова. Развернувшись, она стремительно бросилась в свою комнату, а Северга осталась с двойной тяжестью на сердце.
– Ну, с кем ты там в спальне кувыркаешься, это только твоё дело, – вымолвила наконец Бенеда. – Ни меня, ни твоей дочки это никак не касается. Ты как была ей матерью, так и остаёшься, а всё прочее – дело десятое. Зазнобу твою жаль, конечно. Ежели вы с обидами друг на друга расстались, а она померла, это скверно, дорогуша. Не завидую тебе и врагу такого не пожелаю. Ну... Езжай, коли такая нужда спешная. Да напиши мне потом как-нибудь, что ли, чем дело-то кончилось, а то ведь беспокоиться буду.
– Напишу, тёть Беня. – На сердце у Северги немного потеплело от такой родственной заботы, и она от души пожала мощную руку костоправки.
До ближайшего городишки, Раденвеница, было всего три часа пешего пути, и обычно выносливая Северга резво добиралась туда бегом по слою хмари или скакала верхом на одном из коней знахарки. Коня она потом отпускала, и тот возвращался домой, а навья в городе нанимала носильщиков для дальнейшего пути. Но сейчас её спина ещё не окрепла ни для пешей, ни для конной дороги, и Бенеда велела снарядить для неё повозку, которую предстояло тащить её сыновьям. Рамут где-то пряталась, и навья не навязывалась ей, хотя в груди засела острая ледышка печали. Когда настала пора выезжать, Северга всё-таки заглянула в комнату к дочери.
Рамут сидела на постели, прижав к себе подушку, и смотрела в окно. При появлении Северги она учтиво поднялась на ноги и тут же отвела взор, спрятав его в тени ресниц.
– Я уезжаю, детка. – Северга остановилась в паре шагов от дочери. – Зашла попрощаться.
– До свиданья, матушка, – проронила Рамут, не глядя на Севергу.