На следующее утро Давидзон проснулся с тяжелым ожиданием неминуемой кары. На работу он не пошел и, сидя на койке, уныло смотрел в окно. Шел час за часом, а за Давидзоном все не приходили. В конце концов он начал уже сердиться.
«Чего тянут? — думал он. — Отсылать, так отсылать! Решали бы, да и дело с концом».
Весь день Давидзон бродил по коммуне с видом человека, которому предстоит тяжелая хирургическая операция. Случайно столкнувшись с Накатниковым, он не вытерпел и хмуро спросил:
— Куда меня отправить решили?
Брови Накатникова полезли высоко на лоб, и лицо приняло недоуменное выражение:
— Разве тебя отправляют?
— А разве нет?
Накатников понял смысл давидзоновских опасений и рассмеялся:
— Ага, струсил, голубчик!
Впрочем, тотчас же он снова стал серьезным и сказал:
— Балда ты, дорогой мой! Порядков коммунских не знаешь еще. Ты что же думаешь, разговаривал я с тобой, чтобы застращать тебя? Вот что: наш разговор останется пока между нами, потому что я верю в тебя. Ты станешь настоящим коммунаром. Понял? Ведь и я таким, как ты, был, и я не сразу человеком вырос… Иди, но помни уговор.
Давидзон порывисто протянул Накатникову руку.
— Миша, — сказал он чуть осипшим голосом. — И будь я гадом, если тебя теперь подведу…
Но чаще всего Накатников, как это было, например, в деле с Широковым, выступал в роли неумолимого и справедливого судьи.
Поступая в коммуну, Широков дал твердое обещание не брать в рот ни капли водки. Зарока он не выдержал и стал пить. Алкоголь превращал его из благодушного весельчака в разнузданного буяна. Зная за собой такой грех, он старался уходить пьянствовать из коммуны в село. Один из скандалов окончился тем, что сельские власти отправили его в коммуну под конвоем.
Поздно ночью Широков и его вооруженный спутник брели по лесу. Хмель постепенно выветривался из головы Широкова, и он уже начинал соображать, чем грозит ему подневольное возвращение.
Мрачный бородач шел сзади, держа в руках охотничью берданку. К своему поднадзорному он особенного доверия не проявлял. Когда Широков приостанавливался или слишком замедлял шаг, конвоир тыкал его дулом в спину и густым басом говорил:
— Шевелись! Не ночевать тут с тобой, в лесу-то.
Время близилось к рассвету. Предутренний ветерок чуть шевелил застывшую листву.
— Давай посидим! — взмолился Широков, желая выиграть время и придумать какой-нибудь выход. — У стал я, ноги ломит!
Они уселись на траву. Широков смотрел на нелюдимого спутника и мысленно сулил ему всяческие напасти. Хмель прошел совершенно. Явись Широков в коммуну без конвоя, могло бы все пройти незаметно и безнаказанно. Теперь же осложнения были неизбежны.
— Благодать! — нерешительно умилился Широков. — Хорошо в лесу летом!
Он искательно улыбнулся. Бородач безучастно смотрел в сторону и не промолвил ни слова.
— Ты, дядя, семейный? — продолжал заискивать Широков.
Провожатый издал неопределенный звук.
«Вот идол, — с досадой подумал Широков. — Из этого колом слова не вышибешь!»
Он решил подействовать на него испугом.
— А знаешь ли ты, борода, куда меня ведешь? — спросил он, переходя на грозный тон. — Эх ты, кулема! В коммуне-то у нас полторы тысячи таких головорезов, как я. Нас в тюрьмах не держат из-за нашей отчаянности. Вот придем мы с тобой туда — только тебе и жить. Свистну — и растащат тебя по руке и ноге.
Широков смолк. На лбу конвоира зашевелились складки, запрыгали густые брови. Он беспокойно оглянулся по сторонам. Широков решительно поднялся на ноги:
— Пойдем, нечего тут рассиживаться! Чем скорее до коммуны дойдем, тем скорее взбучку получишь!
Широков повернулся к конвоиру спиной и быстро зашагал дальше. Он рассчитывал, что мужик испугается и отпустит его. Но за спиной Широкова послышался мрачный бас.
— Стой! — кричал конвоир. — Стой, говорю, а то стрелять буду!
— Ишь ты, — удовлетворенно вздохнул Широков, — заговорил, мохнатый чорт! Ну что ж ты встал? Пойдем!
Конвоир, держа берданку наперевес, мрачно приказал:
— Ложись! Вставать будешь — заряд получишь! Дождемся утра — тогда и дальше пойдем!
Бородач повел берданкой столь выразительно и недвусмысленно, что Широков счел за лучшее не прекословить. Улегшись на траву, он жалобно попросил:
— Да отпусти ты меня, оглобля! Чего тебе со мной путаться? Теперь я трезвый — сам дойду.
— Не приказано! — отрезал мужик. — Отпусти тебя, а потом отвечай! Лежи!
Сколько Широков ни пытался с ним разговаривать, он упрямо и сосредоточенно молчал.
Под утро Широков был сдан на руки одному из возвращавшихся из города воспитателей, а через три дня он уже стоял перед судом коммуны.
Такого шумного и веселого собрания не видели уже давно. В клубном помещении то и дело раздавался смех. У стола президиума стоял Широков и рассказывал подробности события.
Заботясь о живописности повествования, он корчил выразительные гримасы и потешно жестикулировал. Выставив вперед ногу, он шевелил носком новенького ботинка. Он походил не на обвиняемого, а на юмориста, рассказывающего забавный анекдот. Он уснащал историю веселыми подробностями, передразнивал своего конвоира.
Воспитанники последних наборов, люди с пылким воображением и склонностью ко всему острому, слушали Широкова с нескрываемым удовольствием. В наиболее интересные моменты они шумно выражали одобрение умелому рассказчику. Походило на то, что Широкову вынесут порицание, и дело с концом. В таком духе и поступили предложения в президиум.
Тогда на сцену вышел Накатников. Некоторое время он смотрел в зал, молча усмехаясь.
— Чему радуетесь? — спросил он наконец. — Человек опозорил всю коммуну, а вы ему чуть не аплодируете? Что скажут теперь крестьяне, которым Широков представил нас бандитами и головорезами? Есть такие шутки, что хуже всякого преступления. Разве мы на самом деле неисправимые воры, какими нас называл Широков?
По мере того как говорил Накатников, замолкали смешки, стихал шум, мрачнели лица. Многие, по видимому, только сейчас начинали понимать смысл широковского балагурства.
Осуждающий голос Накатникова звучал отчетливо и твердо. Вслед за ним выступило еще несколько старых болшевцев, требуя для Широкова сурового наказания.
Широков стоял с понурым видом.
Маневр не удался ему, балагурство не помогло. Собрание вынесло решение о передаче дела Широкова в МУУР.
На Накатникова, Каминского, Мологина постоянно действовал тот пример выдержки, настойчивости, организационной предприимчивости, который из года в год подавали коммунарам воспитатели Богословский, Штеерман, Кузнецов.
Как много извлек, например, Накатников для себя из случая с Забалуевым.
Пришел Забалуев в коммуну по своей доброй воле и стал просить, чтобы его приняли. Нашлись свидетели его воровского прошлого, и Забалуев был принят. Здоровенный, кряжистый детина с огромными руками и развалистой походкой, с крупными веснушками на грубом, точно вырубленном из камня, лице — он производил впечатление умственно недоразвитого человека. Он был тих, задумчив, исполнителен, но доверчивость его и рассеянность не имели границ.
Однажды его послали в Костинский сельсовет узнать, не найдется ли желающих возить в коммуну строительный материал. По дороге ему встретился крестьянин из села, расположенного от коммуны километров за десять. Разговор между ними начался с того, что встречный попросил закурить. Забалуев щедро отсыпал попутчику махорки, узнал, откуда он, и сам принялся рассказывать о коммуне, о своем прошлом. Собеседник не оставался в долгу и поведал хозяйственные свои нужды. Разговор тек спокойно и непрерывно; опомнился Забалуев лишь у околицы незнакомого села, когда отмахал с крестьянином все десять километров.