Прием новичков утверждался общим собранием. Председатель приемочной комиссии зачитал список и предложил каждую кандидатуру обсудить в отдельности. Две с лишним тысячи людей сидело в зале. На кандидатуре Шалавого задержались долго, горячо обсуждали его поступки, остальные прошли легко. В заключение от новичков высказался Николай Петрович Новостроев.
— Ребята, я вот что… Не зря вот эти бумажки пишут… — И он дрожащими от волнения руками развернул домзаковскую справку. — Тут вот говорится: «Видом на жительство служить не может…» И верно, не может… и не должно! Я пришел, чтобы получить право на настоящий документ, вот как у Лехи Гуляева, по которому можно жить и по которому куда хочешь ступай — не задержат. Вы вот тут Сашку ругали, а я его хочу благодарить: он меня привел сюда… Вы сами знаете, как мне сейчас. Как будто десять лет в бане не был и вымылся… Мне здесь фамилию дали. Потому что я до сих пор человеческого имени не носил… Ну, я больше не могу говорить, потому что уж очень все ясно. Я вот только эту бумажку сейчас порву.
И в ответ бурно зашумел зал…
Гость
Коммуна выполняла полугодовой план. Ничто не могло помешать этому. Давно с торжеством освободилось оздоровленное четырнадцатое общежитие от позорной славы. Деятельно готовились к празднику. Мологин мало спал, забывал обедать, почти не уходил из клуба. Разве могли иметь значение «мелочи жизни» теперь, когда от клуба зависело столь многое? И это была его прощальная работа: он уходил в цех новой обувной.
Он еще спал, когда в комнату постучались. Мологин накинул пиджак и открыл дверь. Высокий человек в куцем демисезонном пальто с блестящими глазами на сухом втянутом лице перешагнул порог и бегло осмотрелся:
— Не узнаешь, что ли?
Этот дребезжащий голос, эти жесты, улыбка.
— Димка! Загржевский! Ты?..
Мологин рванулся к нему навстречу.
— Я самый, — подтвердил пришелец, приятно улыбаясь, и одновременно быстро, пытливо осматривая все в комнате.
Анна причесывалась, недовольно, подозрительно поглядывая на гостя.
— Жена, что ли? — спросил Загржевский таким тоном, каким спрашивают не о живом присутствующем человеке, а о фотографии.
— Да, знакомься, — сдержанно сказал Мологин.
Загржевский неловко, не сняв шапку, пожал руку Анны и сел возле стола, протянув ноги в чиненных башмаках.
Вот кого не ожидал к себе Мологин! Он разглядывал Загржевского, его до смешного куцое, точно на ребенка сшитое пальто, худые длинные руки.
— С Урала притопал, — рассказывал, поминутно оглядываясь, Загржевский. — Слышу — Алеха в коммуне. Э-э, думаю, двину туда! Тут, думаю, все как-нибудь…
— Ты иди, Анна, не волнуйся, — сказал Мологин, успокаивая ее взглядом.
В последнее время она сделалась очень нервной. Вероятно, в этом была повинна ее беременность.
— Пей чай, — предложил Мологин гостю. Он почти не слушал Загржевского.
Какую бездну давно похороненных воспоминаний расшевелил своим появлением этот человек! Тревоги бессонных воровских ночей, похмелье горячечного разгула, судороги страха — там, на даче в Филях, в проклятой лисьей норе, в которой пытался Мологин отсиживаться от неизбежного… Это вошло вместе с Загржевским, как его тень. Зачем явился он к Мологину!
Анна ушла. Загржевский придвинул ближе стул. Он округлил глаза и заговорил таинственным полушопотом:
— Не знаю, что делать. Завязался бы, да как? Заметут в момент, сам знаешь! Ушел, а оно выходит все то же. Цыганка видел в Москве. Помнишь? Говорит: «Может быть, поживем». Прямо не знаю.
«Ушел из лагеря, должен был чем-нибудь существовать, наверное, есть свежие дела», соображал Мологин. Ах, как знакома ему эта безвыходность, это кольцо, имя которому безнадежность. А парень-то не плохой! Уж и тогда, и в те годы, помнится, он тосковал об иной жизни.
— Присоветуй, Алеха, ты более опытный, — шептал Загржевский. — Итти мне сейчас с Цыганком в дело?
Мологин на секунду заглянул в его глаза. В них была загнанность, не задумывающееся доверие. Мологину вдруг сделалось смешно. Поистине трудно было вообразить большую наивность. Человек не догадывался даже о том, что Мологин теперь же должен и не может не рассказать всем об его приходе.
— Смеешься, — глухо произнес Загржевский.
— Ты — чудак! — Мологин слегка хлопнул Загржевского по костлявому плечу. — Ты бы еще мне самому предложил пойти с тобой на дело. Ведь я же в коммуне, понимаешь? Я завязался окончательно. Неужели так трудно тебе это понять?
— Ну что ж, «завязался». Это я знаю. А почему не посоветовать? Язык не отвалится, — мрачно бурчал Загржевский.
Нет, он не понимал таких тонкостей.
Мологин думал: Загржевский — энергичный, толковый парень. Он всегда восхищал Мологина предприимчивостью, ловкостью, уменьем организовать «дела». Каким полезным работником мог бы стать такой человек в коммуне! Конечно, с ним бы пришлось немало повозиться. Кто знает, насколько твердо его желание «завязаться», как устояло бы оно против привычек. Но ведь коммуна для того и существует, чтобы менять человеческие привычки. И если мог сам Мологин… А как бы замечательно было посадить когда-нибудь Загржевского в бюро, в актив!
Загржевский оглядывал неласковое, помолодевшее лицо Мологина, волосы, аккуратно зачесанные на лысину, узко подстриженную бороду.
— Ничего живешь, фрайером! Картин даже навешал…
Мологин перебил его.
— Вот что, просись в коммуну, — внезапно строго сказал он.
Загржевский покраснел. Смущенная улыбка скользнула по его щекам. Может быть, это и было его затаенным намерением? Может быть, только для этого он и пришел?
— Понимаешь, сюда ведь молодых берут. А я уж старый, — сказал он мужественно.
— Я старше, — перебил Мологин.
— Выйдет ли?
— У меня же вот вышло. Выйдет, если от души пойдешь.
Загржевский медленно, торжественно поднялся со стула. Он показался Мологину огромным.
— Будь я лягавый, последний гад! Ноги, руки отрежу. Только возьмите! Жизнь мне откроется.
Загржевский не договорил, махнул рукой.
— Да ты пей чай, — сказал Мологин.
Загржевский вздохнул и сел.
— Ну, смотри, Дмитрий. Сделаю все, что в силах. Но не потому, что мы — кореши. В коммуне корешей нет! А потому, что знаю, верю: идешь в коммуну — старому крест, — говорил Мологин, деля по-братски с Загржевским приготовленные Анной бутерброды.
Загржевский кивал головой, его рот был полон, он не мог ответить иначе.
Проводив Загржевского, Мологин пошел в клуб. До выпуска оставался день. Клуб был готов к празднику. Но всегда накануне подобных дней у всех возрастала нервность, начинало казаться, что подготовились недостаточно, все торопились использовать оставшиеся часы. Драмкружок в последний раз репетировал пьесу, синеблузники твердили куплеты, сочиненные поэтом-коммунаром, художники спешно дописывали плакаты, монтировали фотографии лучших ударников производства, кандидатов на выпуск. Все требовали у Мологина указаний.
Мологин стал помогать художникам. Он пересматривал еще не монтированные фотографии, откладывал ненужные, думал о выпуске, о переходе в цех. Он был при обсуждении списков на выпуск и премирование. Активисты выдвигали и Мологина. Они говорили о клубе, о работе комиссии. Но ведь он был «десятилетник». Нет еще и трех лет, как пришел в коммуну.
Понятно, его кандидатура на выпуск была снята. Вероятно, будет снята и на премирование. Конечно, он кое-что сделал, но ведь и все делают. Как-то пойдет работа на обувной? Его посылали в цех, чтобы он хорошенько освоился с производством, с практикой; уже был предрешен вопрос о назначении его в дальнейшем директором всей фабрики. Большая, нелегкая работа!
Мологин указал художникам, как нужно разместить отобранные фотографии, заглянул к киномеханику, к буфетчику, проверил еще раз, все ли в порядке. Все было в порядке. Потом вымыл руки и пошел в правление. Предстоящий разговор слегка волновал его. Вопрос о Загржевском не был обыкновенным, подобным тем, какие десятками решались на приемочной тройке. Переросток, медвежатник и «десятилетник», как и Мологин, вдобавок беглец, обремененный кучей дел. Его нелегко взять, да можно и не захотеть брать. Но ведь это было бы крупной ошибкой, — Мологин должен доказать это.