Учебный комбинат должен был разместить школу ФЗУ, школу взрослых, техникум, планово-экономические курсы, трехкурсовой комвуз. Больше всего вызывал споры вопрос о спортивном зале. Многие ребята высказывались против того, чтобы он был в учкомбинате. «Зал будет мешать учебе, ему место при клубе, а не здесь», говорили они. Но подавляющее большинство проголосовало за спортивный зал при комбинате. Аргументация была продуманна и серьезна:
— Коммуна производит спортинвентарь, спорт имеет прямое касательство к ее производству. Тренировка ума и мускулов должна быть тесно увязана, чтобы коммуна воспитывала гармонично развитого человека, члена нового общества.
Накатников и Каминский заговорили в этой связи даже о проблеме устранения разрыва между умственным и физическим трудом.
Не менее глубокие и осмысленные споры вызвал и вопрос об отделке и оборудовании учкомбината. Кто-то подал мысль о росписи стен. Нарисовать путь людей науки. Показать, как шагает по зимней дороге Михаила Ломоносов.
Тотчас же нашлись другие предложения:
— Нужно изобразить главнейшие этапы революции.
— Пусть в фресках оживет история нашей коммуны!
Восторжествовало в конце концов предложение воспроизвести в образах все исторические эпохи от каменного века до социализма. А так как основа всей истории человечества — труд, то, стало быть, и следует изобразить, как изменялся труд на протяжении тысячелетий.
Эскизы фресок коммуна поручила сделать своим художникам — Маслову, Гольцу, Секуляру.
В вопросе о поликлинике споры шли о частностях. Коммунары единодушно высказались за предельную простоту конструкций, спокойные линии, обилие света и воздуха и максимум зелени вокруг.
Решили также ускорить постройку фабрики-кухни. Необходимо было покончить, наконец, с важнейшими вопросами о воде. Недостаток воды всегда был больным местом коммуны. Коммуну питал водой пруд. В столовой висела стеклянная трубка, соединенная с водонапорным баком. Если бак был полон — из трубки лилось. Когда пошли полным ходом все производства, наступил настоящий водяной голод. Если вода подавалась в столовую, значит, производство ее недополучало. Из спортлыжной, из обувной, с конькового то-и-дело прибегали в столовую коммуны посмотреть на трубку. Особенно страдало производство лыж, где все время требовался пар. Простой цехов по два-три часа из-за отсутствия воды был не редкостью.
Дольше терпеть безводье было нельзя. Кузнецов съездил в Москву и вернулся с двумя мастерами бурения.
На площадке возле спортлыжной запылали багровые костры, выросла вышка, подобная тем, какие бывают на нефтепромыслах. Началось бурение артезианской скважины. Под кострами, под раскаленными красными углями, оттаивала земля. Сверло со скрежетом буравило земные недра, добиралось до глубоких подземных вод.
День, когда забила из скважины чистая, холодная, как роса, вода, стал одним из праздничных дней коммуны. Не было в ней человека, который бы не пришел посмотреть скважину. Уходили одни, приходили другие. Всем надоели бесконечный водяной голод, простои производства и вечное ожидание, что вода вот-вот перестанет итти.
Поставили трубы двух дюймов в диаметре. Опыт первых же дней показал, что трубы малы. Нужны были по крайней мере четырехдюймовые. Да и сама артезианская скважина была только первым шагом. Нужно строить компрессорную и водонапорную башню на двести тысяч ведер — на меньшем не мирились болшевцы. Нужно строить запасное подземное водохранилище. Нужно оборудовать водопровод. Культурно-бытовое строительство, как и производственное, снова потребовало многих средств, материалов и напряжения всех сил.
В крутые морозы, в пургу, иногда ночью приходили на станцию составы с бревнами, тесом, кирпичом, бутовым камнем. Каждая минута простоя оплачивалась — вагоны задерживать было нельзя.
И тогда выла сирена, из домов, из бараков поодиночке, по паре, по пятерке выходили коммунары, развязывали и спускали уши малахаев, надевали рукавицы, валенки и молча шли по направлению к станции.
Особенно напряженной была ночь, когда меняли старые двухдюймовые трубы водопровода на четырехдюймовые. Чтобы не останавливать производство из-за неподачи воды, замену труб решено было произвести в порядке аврала в одну ночь. Она выдалась темной, беспросветной, мохнатые ели сгущали мрак. В коммуне никто не спал. Разожгли костры и поддерживали их всю ночь.
Как пройдет замена? Будет вода или нет? Спокойным казался только Мологин. С потухшей папиросой в зубах он методически и упорно долбил заступом землю. Разогнулся на минуту, окинул взглядом сотни работающих в канавах людей, освещенных кострами, и заметил соседу своему Глазману:
— Вальпургиева ночь!
Тот промолчал, не услышав или не поняв книжного сравнения, сделанного Мологиным.
Небо побледнело, на грязноватом фоне его выступили контуры леса. По новым четырехдюймовым трубам потекла вода.
Мологин вздохнул:
— Пошла! Это здорово. А я, оказывается, все время чаю хотел. Да где его ночью возьмешь? Пойдем-ка, Глазман, ко мне, чайку попьем.
Расширил работу и клуб. Доклады, лекции, постановки были вынесены в общежития, на производство.
Еще когда Мологин уходил из клуба заведывать обувной, он выбрал своим преемником по клубу Николая Михайлова.
— Это будет хороший клубник! — говорил он всем.
Мологин знал пристрастие Михайлова к искусствам. Михайлов в последние годы воровской жизни даже воровал главным образом в театрах. Николай охотно согласился на предложение Мологина сменить его на работе в клубе. Управляющий коммуной не возражал против его кандидатуры.
Мологин не ошибся. Клуб под руководством Михайлова продолжал работать не хуже, чем при нем.
Однажды утром Михайлова разбудил телефонный звонок.
— Приехали иностранцы, необходимо вечером в зимнем клубе организовать концерт. Возможно, будет Погребинский.
Николай торопливо сунул босые ноги в тапочки, накинул пиджак.
— Ну, я хлопотать побежал, — сказал он Марусе.
Он все время думал о возможной встрече с Погребинским. Несколько лет тому назад, когда Михайлов просился в коммуну, Погребинский сказал ему: «Ты привык жить душа на распашку, а в коммуне-то воровскую душу придется ущемить. Больно будет! Сбежишь».
«А я вот и не сбежал!» самодовольно думал Николай.
«Ты теперь здесь — Главискусство», скажет ему Погребинский. Он ведь любит пошутить.
Концерт открылся увертюрой из оперы «Кармен» в исполнении духового оркестра в составе девяноста человек. Кружковцы уже успели после работы помыться и принарядиться. Сегодня они играли перед небольшой аудиторией. Зрительный зал выглядел невзрачно. Стены покрыты пятнами свежей замазки, от сцены пахнет стружками, клеем и краской. Ремонт. Только по карнизу второго яруса успели протянуть красное полотнище о портретом Ильича. В первых рядах среди иностранцев сидел актив коммуны. Слегка сутулый, с острыми плечами, Накатников, добродушный, плотный Глазман, Гуляев, чинный Мологин. Здесь же были и Сергей Петрович, и Николаев, и Северов. И среди них в кубанке, в черной суконной рубашке, подпоясанной кавказским ремешком, — Погребинский. Ребятам хотелось сегодня играть особенно хорошо. Их настроение было понятно и дирижеру — высокому бритому старику Розенблюму. И когда все девяносто человек так слились в одно целое, что даже их дыхание стало казаться общим, он взмахнул палочкой, и музыка мгновенно, точно веселое пламя, вспыхнула на сцене.
Михайлов доволен дружным началом. Молодцы!
От музыки в клубе стало как бы просторнее и светлее. Но ему кажется, что звук слишком жосток! Он тревожно взглянул на Погребинского. Тот смотрел в оркестр. Ему вспоминались те далекие дни, когда первая партия ребят впервые вошла к нему в кабинет на Лубянке. Те умели лишь воровать, пить, нюхать и смачно петь блатные песенки: «Ой, мама. Что, дочка? Я жулика люблю».
Те были развязны, чванились своим цинизмом и презрением ко всем «не своим». А теперь огромный дисциплинированный коллектив людей, вырванных коммуной из трясины блата, исполнял произведение композитора Бизе.