К вечеру его перевели в «Грачевку».
Непонятным этим именем назывался соседний с приютом дом, в верхнем этаже которого помещались карцеры. Властителями дома были Усан и Мося — люди страшные. Усан был тощ, высок и непомерно силен. Мускулистые его руки сжимали крепче тисков. Мося же был вдохновенно свиреп. Бил он людей с наслаждением, говорил же всегда тихо и даже умильно. Пороть начинал с причетами, а, выпоров, любил пофилософствовать.
— Ну что ж, друг, — вопрошал он, — сладка наука-то? Или, может, послаще хочешь? Ничего, милой, потерпи! Без лозы никакое учение нейдет. Вырастешь — благодарить будешь.
Мося и Усан били Чурбака скрученными полотенцами. Пять дней Чурбак лежал в карцере пластом. Выйдя через месяц из «Грачевки», он долго не мог забыть полученной там «науки».
Через два года у Чурбака кончался срок.
Не чувствуя большой склонности к воровству, малый помышлял о работе музыкантом.
И вот Чурбак с рекомендацией приютского воспитателя явился к предпринимателю.
Его встретил рыхлый бородач с припухшими от запоя глазами.
— Ну, ладно, — сказал он, — придется тебя поддержать. Я дам тебе кларнет и отправлю с оркестром в Орел. Потом сосчитаемся.
Чурбак не знал, что между приютским начальством и бородачом Калгановым существовал договор о поставке дешевой рабочей силы. Получив кларнет, денег на железнодорожный билет и рубль на харчи, он уехал в Орел.
Работа музыканта оказалась значительно тяжелее, чем он предполагал. Дни поглощались бесконечными репетициями, вечера — публичными выступлениями. Свободного времени не было ни минуты. Жалованье на руки не выдавалось. Из хозяйских рук время от времени перепадали гроши, которых нехватало на самое необходимое. Ютился Чурбак на постоялом Дворе, питался в «обжорке». В сизом махорочном дыму среди беспорядочного говора и брани он наскоро глотал подогретые щи и побольше налегал на хлеб. Водкой по бедности Чурбак «баловался» редко.
Жизнь проходила стороной. По вечерам к летнему саду, где Чурбак играл в оркестре, подкатывали лихачи. Из высоких колясок выпархивали нарядно одетые женщины в сопровождении подгулявших купцов. Звучал смех, мелькали улыбки. В ресторанах звенела посуда и метались от столика к столику официанты. Чурбак мрачнел и старался не замечать окружающего.
Радостью изобиловала жизнь только для немногих избранных. Чурбак был молод. Ему хотелось прокатиться на лихаче или сесть за опрятный ресторанный столик и потребовать хороший ужин. Девичий смех будил в нем тревожное волнение. Но он был прикован к своему кларнету, точно каторжник к тачке.
После трех месяцев работы он возвратился в Москву без копейки в кармане. На трамвайной остановке Чурбак встретился с приятелями по приюту. Их сапоги и шелковые рубахи ослепляли новизной. Чурбаку стало стыдно своего изношенного пиджака и порванных ботинок. Он прятал за спину узелок с бельем и виновато улыбался.
— Ну, каково живешь, браток? — спрашивали его. — Чем промышляешь?
Простодушный Чурбак честно рассказал о своей работе.
— Ну и чудак же ты, Чурбачище! — откровенно посмеялись над ним.
С ним внезапно заговорили снисходительно и насмешливо, издеваясь, как над мальчишкой. Чурбак избегал глядеть в глаза собеседников, и в его груди накипала обида.
Приятели толкались у остановки не зря. Они «торговали» какого-то генерала, солидного, тучного.
— Придержи! — шепнули Чурбаку.
Чурбак «придержал», мешая генералу пройти в дверь вагона. Пользуясь толкотней, товарищи сделали свое дело.
Через час все они вместе с Чурбаком сидели в шалмане за столом, уставленным снедью и бутылками. На долю Чурбака пришлось свыше двухсот рублей. Полупьяный Чурбак смеялся над своим музыкантством.
С годами он стал опытным «ширмачом».
— Значит, ежели коммуна на Рукавишников дом похожа, так для нашего брата вроде университета выходит… — со смехом сказал бойкий молодой парень.
— Как раз, — одобрил Чурбак.
Он похлопал собиравшегося в коммуну паренька по широкому деревенскому плечу:
— Ишь, уши развесил! В коммуне посидишь, небось, губы-то подберешь. Там, брат, научат насчет картошки дров поджарить.
Старый Шпулька повторял:
— Видали, видали мы приюты!
Отправка
Сергей Петрович Богословский направился на Лубянку. Он шел и думал, что хорошо и правильно поступил, решив приняться за живое благодарное дело.
Трудности работы теперь меньше пугали его. Как врачу, ему случалось не раз сталкиваться с беспризорниками в провинции, молодые воры — это, должно быть, почти то же самое.
Погребинский разбирал у себя в кабинете груду чиненых ботинок.
В углу, на кожаном кресле, высился ворох ношеной одежды. Пахло дезинфекцией.
— Вот готовлю женихам приданое, — сказал Погребинский.
Богословский сел в свободное кресло.
— Придут разутые, раздетые. Куда таких поведешь?
— Да, неказисты, — подтвердил Сергей Петрович.
— Ты их разве уже видал?
— Да мало ли их… Вот и сегодня видел на бульваре.
— Не знаю, кого ты там видел, но наперед тебе говорю: не обольщайся — народ трудный, колючий.
— Да, конечно, — неопределенно сказал Сергей Петрович и подумал: «Прошлый раз уговаривал, а теперь пугаешь… не страшно!»
— Надо тон уметь найти, — добавил он, ободряя себя.
— Это верно. Самое главное — правильный тон. У нас до сих пор думают, что надо этаким образом — ручки лодочкой и слезу пустить…
Вошел Мелихов. Он напоминал Богословскому украинского «батьку», каких немало повидал Сергей Петрович за свои скитания по фронтам.
— Прибыли, — сказал Мелихов и широким жестом указал на кого-то в коридоре.
В комнату вошли толпой шесть человек. Это была первая партия, направляемая в коммуну. За ней должны были последовать другие. Среди вошедших находились Косой и Накатников.
— Ничего живешь, — по-хозяйски определил небольшой шустрый парень с бегающими глазами.
Другие его звали Малышом. Сергей Петрович, как ни старался, ни разу не мог поймать его взгляда за все время разговора. Накатников отошел к затемненному углу и важно стоял, покусывая губы.
Косой оглядывал комнату.
— А ты, правда, чудак! — сказал он Погребинскому. — Я думал, ребята клеят.
— Чем же я чудак?
— Толковый. Сколько припас коней! Поди, для нас? Видишь, форс у меня какой?
Парень задрал босую ногу и положил на стол.
— Грязная нога, — согласился Погребинский. — А со стола ты ее убери. У меня тут бумаги лежат, пачкать нельзя.
Косой снял ногу, пощупал лежавшую на столе раскрытую кожаную папку и подмигнул ребятам: кожа-то какая!
Сергею Петровичу стало не по себе. Он достал из кармана коробку папирос. Вихрастый, веснущатый парень легко поднялся с дивана и одним прыжком очутился рядом с Сергеем Петровичем:
— Не смею вас обидеть.
Он шутовски раскланялся, бесцеремонно запустил руку в коробку и воткнул папиросу себе в рот. Второй, с неприятным острым лицом, последовал его примеру. Сергея Петровича окружили. Он стоял с пустой коробкой в руках. Парни быстрыми, незаметными движениями рассовали папиросы по карманам.
Сергей Петрович подумал, что допускать панибратства нельзя. Он нахмурил брови.
— Вы это что же? — сказал он решительно и строго. — Хотите курить — попросите, а хватать из чужой коробки это все равно, что влезть в карман. Пора бы вам отвыкать.
— Гуляев, дай ему своей махорки, пусть не скулит, — презрительно сказал Малыш, обращаясь к угрюмому плечистому парню, равнодушно посматривавшему на всех.
— Это что за фрайер? — опросил Малыш Погребинского, указывая на Сергея Петровича.