Сзади слышался шопот. Пересекли грязную привокзальную площадь. На козлах дремали извозчики. Переминаясь с ноги на ногу, владельцы двухколесных тележек ждали пассажиров, ждали багажа. Поезда приходили еще с большими опозданиями.
Подымаясь по ступенькам вокзала, Сергей Петрович оглянулся. Парней осталось пятеро. Среди них не было шустрого Малыша.
Первый день
В комнате низко и тревожно гудел рояль; плохо пригнанные оконные стекла вторили ему ноющим звоном. Тускло горела керосиновая лампа, сдвигала темноту в угол, и, казалось, угла этого вовсе нет, а комната выходила прямо в ночь, в мокрые осенние поля.
Окно отливало черным глянцем. Леха Гуляев не видел в нем знакомых квадратов решотки. «Может быть, сетка с электрическим током», подумал он. Ему говорили, что в американских тюрьмах ставят такие сетки.
Гуляев был среднего роста, широкоплеч. Его светло-русые волосы гладко ложились назад, открывая большой лоб, разрезанный глубокой морщиной. Маленькие светло-карие глаза смотрели строго, густые брови постоянно хмурились, толстые, плотно сжатые губы выпячивались вперед, и от этого он казался злым и угрюмым. Ходил он по-матросски — вразвалку, сурово поглядывая то в одну, то в другую сторону. Но самым примечательным у Гуляева были руки — короткие, толстые, будто вырубленные из дуба. Возьмет в свою широкую шершавую ладонь руку какого-нибудь приятеля, сожмет ее и смеется. А приятель морщится, приседает от боли. Сильные руки были у Лехи.
Он встал и тихонько пошел, подбираясь ближе к окнам, рябым от дождя. Сеток не было. Он пожалел, что не «дал драпу» по дороге в коммуну. Если решоток и сеток нет, значит, внешняя охрана — «по лягавому на каждый аршин» — решил он.
«Обман, — заключил он, и мысль эта наполнила его холодной злобой. — Все равно убегу».
У рояля толпились бывшие воспитанники детдома имени Розы Люксембург. Они рассказывали уркам о коммуне. Детдомовцы держались развязно и свободно, как хозяева, — это усилило обиду Лехи. Действительно, привезли — к пацанам каким-то.
По лицам товарищей Гуляев видел, что они так же презирают детдомовцев и недовольны их компанией, как и он.
— Спальни у нас две. Идемте покажем, — говорил Умнов.
— Сами найдем, — оборвал Накатников.
Чума подтвердил:
— Без вас обойдется.
Осминкин достал портсигар и, вытряхнув из него, пять папирос, раздал их товарищам. Кто-то из детдомовцев потянулся к портсигару. Осминкин намеренно ленивым движением закрыл его:
— Молод. Свои надо иметь.
Детдомовцы поняли, что воры не желают становиться на равную ногу с ними.
— Задаетесь? — ехидно спросил Умнов. — Приехали на готовенькое и задаетесь?
…Ужинали врозь. Воры чинно и тихо сидели за маленьким столом у окна. Пока в столовой был Мелихов — он ужинал вместе с детдомовцами, — за их столами тоже все было спокойно.
Урки удивлялись тому, что управляющий коммуной харчится вместе с воспитанниками. Что же, не мог бы он дома поесть один послаще? Но детдомовцы к этому уже привыкли.
Мелихов торопился. Он быстро съел свой ужин, сказал что-то тете Симе и ушел. Что тогда началось за столами детдомовцев! Они визжали, дрались, гоготали, таскали друг у друга с тарелок куски. Взволнованная женщина унимала их. Гуляев, отложив вилку, долго слушал ее высокий, плачущий голос, следил за ее беспорядочной беготней. Наконец возмутился:
— Кабак какой-то!.. Зверинец!
— Шпана, — пренебрежительно сплюнул Чума. — Меня бы над ними поставили, я бы им объяснил.
Накатников солидно поддержал:
— Обучим — дай срок!.. Шелковые будут…
И не договорил. Огромная картофелина ляпнула в середину стола и разлетелась липкими горячими брызгами.
Гуляев побледнел, встал, вытер щеку и, не спеша, раскачиваясь, подошел к соседнему столику.
— Вы, — грозно сказал Леха — ярость и презрение перехватывали горло. — Вы, шпана. Ребра выломаю. Научу порядок знать!..
— Потише, — ответил Умнов, поднимаясь навстречу Лехе.
С грохотом сдвинув стол, воры встали все разом, готовые «объяснить» шпане правила приличия. Леха ткнул в грудь ближайшего детдомовца. Тетя Сима испуганно всплеснула рунами, но драка не состоялась. Умнов промолчал. Гуляев вернулся к столу и сел доканчивать ужин.
Детдомовцы притихли. Не было ни визга, ни гогота за их столами. После ужина ни один из них не подошел к ворам. Гуляеву подбросили записку: «Если будешь задаваться — попробуешь ножа».
Леха усмехнулся; туда же, смеют грозить!
Ночью койка скрипела и визжала под его коренастым, сильным телом. Коммуна раздражала его. Он, как всякий настоящий вор, не любил беспорядка, шума и хулиганства. Ему приходилось подолгу жить в шалмане, в тюремных камерах, и там всегда был порядок — особенный, блатной порядок. Молодые воры уважали и слушались старших, никто не посмел бы там швыряться картофелем во время еды.
Еще больше возмущало Гуляева отсутствие часовых, замков и решоток в окнах. Он оценивал это как лицемерие и коварство. До сих пор, вероятно, и незачем было иметь здесь охрану — не эту же шпану караулить, в самом-то деле. Но кто поверит, что теперь, когда пришли такие люди, как они, выходы из коммуны остались попрежнему свободными? Обман.
Гуляев предпочитал Бутырки, где все понятно и дело ведется начистоту: есть решотки, стены, часовые, зато нет проволочных заграждений с электрическим током, автоматической сигнализации и прочих хитроумных и предательских выдумок, о которых Леха вдоволь наслышался. Ему представилось, что, может быть, в коммуне нарочно устроено все так, чтобы толкнуть на побег, потом схватить, подвергнуть унижению и набавить сроки.
Он резко сел на кровать и спустил босые ноги на холодный пол.
— Все равно убегу, — сказал он шопотом.
За окном без решоток яростно сражались деревья, хватали друг друга сучьями.
Гуляев решил действовать осторожно и осмотрительно; ни в коем случае не бежать сразу, сначала подробно изучить систему внешней охраны.
Утром, фальшиво позевывая и потягиваясь, он вышел из дому. Моросил косой дождь; рябили под ударами капель лужи; порывами бил густой ветер, корежил деревья, скучно погромыхивал листом железа на крыше. Гуляев бродил вокруг дома, подбираясь все ближе к соснам. Потом он пошел тугим, пружинным шагом, готовый остановиться при первом же окрике. Никто не окликнул его. Миновал первую сосну, вторую, третью, и когда дом совсем скрылся — Леха замер, прижавшись к мокрому шершавому стволу. Сейчас лягавый или часовой выдадут себя каким-нибудь звуком; но гудели под ветром вершины сосен, мерно шипел косой дождь, и больше ничего не слышал Леха. В этом молчанье он чувствовал холодную и торжествующую уверенность врага. Он испугался и подумал: не вернуться ли, пока не поздно, в коммуну? Но вспомнил о ненавистных окнах, детдомовских ребятишках у рояля и пошел дальше, с вызовом похрустывая ветками, ожидая с минуты на минуту повелительного окрика «стой».
Выйдя из лесу, он остановился, пораженный мокрым лоском булыжника на шоссе. Рыжая лошаденка, широко расставляя задние ноги, тащила с натугой телегу, груженную бревнами. Рядом шагал мужик в полушубке морковного цвета, в расхлябанных ржавых сапогах. Голые просторные поля, синяя полоска леса, деревня и за ней — свобода, воля. Воля расходилась без конца на три стороны; она таяла в мягком сером тумане дождя, над ней шел пустой ветер с запахом сырой земли и хвои, низко шли тяжелые тучи.
Гуляев взглянул назад, в четвертую сторону — единственную, где не было воли. Недалеко, за тонкой сосной жался человек и никак не мог спрятать себя — предательски выдавались нога и локоть. Но Леха сделал вид, что ничего не заметил.
Он понимал, что бежать нельзя: лягавый, спрятавшись за деревом, выстрелит, а расстояние было слишком маленьким, чтобы промахнуться.
Не лучше ли схитрить и пойти прямо на лягавого, а когда тот выскочит из-за дерева и потребует объяснений — изобразить на лице испуг и ответить, что он, Леха Гуляев, даже и мысли такой не имел — удрать из коммуны, а пошел просто-напросто погулять, а так как ни стен, ни проволочных заграждений не встретил, местности не знает и никто ему не объяснил, до каких границ можно гулять, то он и забрел нечаянно на шоссе.