Выбрать главу

— Ну, ладно… Получай!.. Принимаю работу!.. — одобрительно сказал он замученному Чинарику и бросил ему нераспечатанную пачку дешевых папирос.

— Приходи теперь, пожалуйста, нюхай, где хочешь! — Он злорадно посмотрел на койку Гуляева. — Зима, подумаешь!.. Испугали зимой! Да у Гуляева в Москве, может, целый десяток квартир есть!..

Пришел Гуляев к обеду. В руках у него покачивалась объемистая плетеная корзинка, завязанная холстиной. Болшевцы молча окружили его. В корзине глухо гулькали и возились голуби. Леха присел на корточки, отвернул холстину и стал наводить в корзинке порядок. Он понимал, что все ждут его слов, что он должен объяснить свое возвращение в коммуну.

На Трубной площади он купил голубей — четырех обыкновенных и пятого с желтой короной на голове. Голубь распускал длинные выгнутые крылья и рвался из рук. Лехе так захотелось посмотреть, как летает и кувыркается коронованный голубь, что прямо хоть выпускай его здесь же, на шумной площади.

В шалмане, куда принес Леха своих голубей, устроили гулянку. Было весело: пили водку, орали песни, обнимали девочек. Какой-то долговязый парень с желтым рябым лицом и оттопыренными ушами клялся Лехе в дружбе, приглашая на верное тысячное дело. «Выпьем!» поминутно кричал парень. Дрожащей рукой он наполнял стакан, проливая водку на стол и на пол. Потом Гуляев ушел в темный угол, лег на кушетку и там незаметно уснул под звон стаканов и выкрики.

Проснулся он на рассвете. Побаливала голова. Приподнявшись на локте, он осмотрел комнату. На столе в лужах водки мокли огрызки колбасы, хлеба и огурцов; люди валялись прямо на полу, среди мусора и окурков. Тяжелый воздух был отравлен застоявшимся табачным дымом, запахом водки, дыханием людей. Вся эта неприглядная картина освещалась холодным светом пасмурного утра; свет был ровный и, не давая теней, проникал беспощадно всюду. И лица спящих, испитые и вздутые, казалось, были уже тронуты могильным тлением; невозможно было поверить, что живые, настоящие люди могут иметь такие страшные лица.

Так вот она, счастливая, веселая жизнь, о которой он, Леха Гуляев, мечтал, покидая коммуну! Он не удивлялся ее безобразию. Он знал, что в шалманах не бывает иначе, что сколько бы ни прожил он здесь — хоть до ста лет, — каждое утро, просыпаясь, будет он видеть тот же залитый водкой стол, те же мертвые лица, будет дышать тяжелым, отравленным воздухом…

Он лег на спину, чтобы не видеть комнаты. Он думал. Собственные мысли пугали его. Он не любил редкие минуты просветления, когда разум из верного друга, обладающего неоценимой способностью утешать, обещать и придумывать оправдания гнусным поступкам, превращался вдруг в строгого судью и, подобно сегодняшнему утру, освещал всю жизнь Лехи ровным светом, беспощадно проникающим всюду. И прошлое вставало такое же грязное, постыдное, заплеванное, залитое водкой, как эта комната.

Что мог он вспомнить? Его голодное детство бродило босиком по мутным осенним лужам на Сухаревском, Смоленском и Тихвинском рынках. Оно мчалось от преследователей с выпрыгивающим сердцем и зажатым в руках кошельком, оно лежало на холодной и скользкой земле, под тяжелыми сапогами озверевших людей.

Что мог он вспомнить? Своего первого учителя — безногого инвалида Капитонова. Поместив короткое, подобное чугунному бюсту, туловище на маленькую тележку с четырьмя железными колесиками, Капитонов проворно ездил по улицам, отталкиваясь зажатыми в руках деревяжками, ловко лавируя среди бесчисленных ног. Точно в насмешку, он был обречен видеть у людей только то, чего был лишен сам, — ноги. Может быть, потому он так ненавидел людей. Забавы его были злобны и мерзки.

Ругаясь с прохожими, он весь багровел, хватал, не нагибаясь, горсти грязного снега с дороги и торопливо ел его. Он первый обратил внимание на бойкого и озорного Леху и надоумил его грабить около булочной ребятишек, которых родители посылали за хлебом. Сначала Леха грабил, боясь, что инвалид заподозрит его в трусости, потом этот грабеж стал для него обычным делом.

Инвалид жил в глубоком подвале и содержал там шалман. Он свел Леху со взрослыми, опытными в воровском деле ребятами, которым было уже лет по восемнадцати.

В подвал собирались часам к шести. Сначала играли в очко, причем инвалид всех обыгрывал — он, вероятно, этим и жил; потом пили, всегда с песнями и девочками. Кто-нибудь поднимал инвалида на стул. Топорща жидкие свои усы, он кричал, перебивая всех:

— Ну, что — живем! Одни с ногами, а я, например, без ног. А хоть без ног, да если бы был ученый, такой бы выдумал газ — все бы сразу подохли. Все! Понял? А я хоть и безногий, да остался бы жив.

Много рассказывал он о своих победах над женщинами. Даже взрослые, видавшие всякие виды воры отплевывались, слушая его.

Погиб он страшно. На дворе перед самым входом в подвал случилась драка; инвалид принял в ней участие, тыча деревяжкой всех без разбора в низ живота. Кто-то в сердцах ткнул его ногой так неудачно, что тележка поехала по лестнице вниз, подпрыгивая на ступеньках, стуча и звеня колесиками, все быстрее и быстрее, а инвалид дрожащим от тряски голосом кричал: «Де-е-ерж-и!» Лестница насчитывала ступенек тридцать, и инвалид расшибся.

Что мог еще вспомнить Леха Гуляев? Дежурства «на стреме», бесконечные приводы в угрозыск, любовь, купленную за трешник.

Еще мог он вспомнить тюрьму, где познакомился со вторым своим учителем, которого все называли Студентом.

Студент — черный, смазливый — проститутки дорого платили ему за его любовь — усаживался на койке, поджав ноги калачиком, и витиевато громил советскую власть за непоследовательность политики.

— Коммунисты против собственности, — говорил он, — и мы против собственности. Коммунисты говорят — все общее, и мы говорим — в шалмане все общее. Подходи к столу и пей, сколько хочешь. Почему же коммунисты сажают нас в тюрьму?

И заканчивал с пафосом, высоко подняв смуглую руку:

— Пусть все воруют у всех. Воровство не порок, а добродетель. Воровство есть стихийное стремление против собственности! Да здравствует воровство!

Камере эти речи ужасно нравились, и она шумно выражала свой восторг. Гуляеву слова Студента казались мудростью. Вскоре он применил советы Студента практически и украл у самого же учителя пять рублей.

Студент немедленно отыскал вора и, загнав Леху в угол, долго сосредоточенно бил по лицу тяжелым кулаком, а блатаки, видимо, не понимая, что поступок Студента прямо противоречит его убеждениям, крякая, приговаривали:

— Дай ему еще, дай ему! Ишь, завелась паскуда: этак все в камере разворуют!

На этом примере Гуляев понял ту истину, что люди часто бывают великодушными, щедрыми и справедливыми только за чужой счет.

Что еще мог он вспомнить? Да и не хотелось ему вспоминать. Чтобы отвлечься от омерзительных, гнусных воспоминаний, он встал и, шагая через головы, ноги и тусклые пятна осеннего света на полу, пошел к двери — проведать своих голубей. И не сразу нашел корзину с голубями: кто-то бросил на нее вчера пальто. «Задохлись», горестно подумал Леха, поднимая пальто. Он просунул ладонь в корзину, голуби щекотали ладонь клювом — просили зерна.

Гуляев поочередно кормил их крошками. Коронованный голубь опять выгибал тонкое крыло — тосковал о полете. «Выпустить его, — подумал Леха. — Держать здесь негде, в шалмане голубятню не устроишь».

Он вышел с корзиной на двор. Стены поднимались отвесно и помешали бы видеть голубиный полет. Как-то сразу решил Леха съездить за город и там выпустить голубей. Когда брал в кассе билет, назвал Болшево. Некуда было больше ехать ему. Он только посмотрит полет этого желтоголового и, конечно же, не останется, уедет опять.

И вот он снова в коммуне.

Он сидел на корточках перед корзиной и с преувеличенной внимательностью разглядывал голубей. Он посмотрел в глубокое небо, сказал, как бы советуясь с товарищами:

— Выпустить, ведь и не вернутся, пожалуй. Не привыкли еще.

— Улетят, — подтвердил Осминкин, — обязательно улетят. Ты погоди.