Подтянутые, праздничные, перепоясанные широкими военного образца ремнями, в зеленых рубахах, собранных на спине в сборки, ребята чувствовали себя необыкновенно хорошо. Ярко освещенное фойе, зрительный зал с высоким потолком, масса движущихся людей — все это восхищало, как-то по-иному приоткрывало новую жизнь, заставляло сильнее ценить ее.
Каково же было удивление и радость болшевцев, когда они вдруг столкнулись в фойе с дядей Павлом, Гуляевым и другими товарищами по коммуне. Ребята изумленно стояли друг перед другом, не понимая, как это могло случиться. Потом все дружно захохотали.
— Это что же? Как же это у вас так? — кричали они, подталкивая под бока своих руководителей.
Дядя Андрей не менее ребят был удивлен этой встречей.
— А шут его знал, что «Д. Е.» — это Мейерхольд, — смеялся он.
Гуляев и Чинарик вытащили из карманов махорку и демонстративно вновь ссыпали ее в общий кисет.
Эта забавная история долго потом потешала коммуну, и постороннему человеку было непонятно, что ж произвело большее впечатление на болшевцев — спектакль или этот случай. Им было весело и от того и от другого.
Гуляева же театр настолько увлек, что он потребовал себе главную роль в пьеске, принятой к постановке драмкружком. Он мечтал об актерской славе. Ему поручили играть ответственную и эффектную роль французского офицера. Он добросовестно зубрил свою роль, не давая покоя ни себе, ни соседям по общежитию.
Увлечение театром поссорило его даже с закадычным приятелем — Чинариком. Произошло это незадолго до спектакля. В красном уголке шли последние репетиции. Гуляев расхаживал по сцене в офицерском мундире, гремя шпорами, поддерживая рукой кривую саблю. Он был доволен собой, своим костюмом и теми словами, которые он говорил пышной сестре милосердия, соблазнявшей его коварными улыбками.
— Чудная! Несравненная! — декламировал Гуляев, гордо выпятив грудь, — ты, жестокосердная! Положи руку на мое сердце, и ты почувствуешь, как оно горячо бьется. Так знай же, оно бьется для тебя!
— Вы коварны, вы меня обманете, — слабо защищалась сестра.
Офицерский монолог был длинен и горяч. Гуляев думал о том, как он будет блистать на освещенной сцене в день спектакля. Зрительный зал, будет кричать молодому актеру «бис». И вот в минуты этих мечтаний в красный уголок прибежал Чинарик. Он только что отдежурил на кухне. Он старательно вымыл и вычистил песком все кастрюли, аккуратно по ранжиру расставил их на полках, подмел кухню, снял длинной щеткой черную паутину и, взглянув на яркое сияние меди, на тусклый блеск алюминия, на чисто выметенный пол и протертые стекла в окнах, он вдруг умилился и притопнул:
— Ай да Чинарик, золотые руки! — сказал он сам себе, и ему захотелось похвалиться перед Лехой чистотой своей работы.
— Бросай свою волынку! — крикнул он. — Иди-ка посмотри, что я на кухне сделал!
— Отстань! — отмахнулся Гуляев и продолжал повторять свой знаменитый монолог.
Равнодушие друга обидело Чинарика.
— Не отстану, — заявил он вызывающе и нарочно стал приплясывать и петь перед носом будущего прославленного актера.
Тогда Леха тихо, но совершенно отчетливо и искренно сказал:
— Катись отсюда, паразит!
— Я паразит? — вскипел Чинарик. — Ах ты… белогвардейская морда!
И, не стерпев обиды, Чинарик ударил приятеля и кинулся бежать. За собой он слышал разгоряченное дыхание и звон шпор. В кухню они вбежали почти одновременно. Чинарик схватил топор. Гуляев, сбросив бутафорскую саблю, взял столовый нож. Мгновенно плотным кольцом их окружили ребята. Торопливо вошел в кухню Сергей Петрович.
— Бросьте! — Он перевел дух и стал проталкиваться в круг, чтобы встать между Лехой и Чинариком.
Но его не пропускали.
— Третий не лезь… — напомнил кто-то блатной закон.
«Неужели, как и во время драки с костинцами, я не найду, что нужно сделать?» подумал Сергей Петрович и вдруг, точно успокоившись, отошел к окну.
— Драмкружок организовали, артистами сделались! — крикнул он горько. — Оставался бы ты, Леха, в Москве.
Леха взглянул на Чинарика. Тот стоял совершенно белый, с пустыми глазами, с прикушенной нижней губой.
— Живи! — крикнул Леха. — Живи, гад!
И, скрипнув зубами, черкнув ножом по воровскому обычаю крест на подметке, с размаху переломил нож о колено.
Актив
Еще с первых дней в коммуне начали выбирать контролеров. Обычно в субботу за ужином на целую неделю выбирался один парень помогать воспитателям. Он будил по утрам воспитанников, следил за порядком в спальнях, наблюдал за кухней, за приготовлением завтрака, обеда и ужина, проверял спальни вечером перед сном. Контролёр вставал раньше всех и ложился позже всех. Когда уже все спали, он шел к Мелихову рапортовать о состоянии коммуны. Бывшие воры скоро привыкли к звону тяжелого валдайского колокола, размерявшему их жизнь. Этот колокол переходил от одного контролера к другому.
Была суббота. Кончался ужин. Отдежуривший неделю контролер Котов приготовился сдавать свои полномочия и колокол.
— Кого в контроль? — спросил Богословский ребят.
Выборы занимали их. Они с увлечением обсуждали кандидатуру каждого, вспоминали при этом все его грехи и провинности в прошлом, хотя эти провинности не имели никакого касательства к делу контроля.
Молодой паренек из бывших воспитанников детдома, Дима Смирнов, давно страдал оттого, что его обходят, видимо, считают неподходящим, малолетним.
Совсем неожиданно для него Умнов назвал его фамилию.
Дима покраснел, опустил глаза.
— Он колокол не подымет, — заметил Косой.
— Ему еще мамку сосать, а он — в контроль, — угрюмо поддакнул Андреев.
Начались шутки, мучительные для Димы. Но подоспела подмога.
— Велика Федора, да дура!.. — сказал Накатников, смерив насмешливыми глазами Андреева. — Я за то, чтобы Димку. Он мал, да удал!..
— Ладно! — сказал Богословский, — Выбираем, что ли, Смирнова?
Так Смирнов взял в первый раз в свои руки валдайский колокол.
Светлоглазый и светлобровый мальчишка — вырос Смирнов в Коломне, на зеленой улице, оглашаемой криками воробьев. Отец, рабочий на паровозостроительном, умер, когда Диме не было и девяти лет. Пожалуй, один отец только и уважал Диму. За глаза он называл его не иначе, как «наследник», а к нему обращался по имени и отчеству: «Здравствуйте, Дмитрий Михайлович!»
После смерти отца, жалея больную мать Димы, тетки корили мальчишку, попрекали куском.
— Другие хлеб зарабатывают, в дом несут, а ты, кабан, из матери последние жилы тянешь.
Димка обижался, раздумывал — как ему быть? Потом надумал. Он уехал в Москву, к другой тетке, жившей неподалеку от Триумфальных ворот. Нож московская тетка оказалась не лучше коломенских, также попрекала дармоедством.
В Москве полюбился Смирнову Белорусский вокзал, поезда, грохот и ритм движения. Под вокзалом, в подвалах жили молодые чумазые дикари — шайка беспризорников под атаманством скуластого Мишки Андреева. Он был старше других п уже сидел в Бутырках. Беспризорники не корили друг друга хлебом, не выматывали душу пустыми, надоедливыми проповедями. Они жили голодно, грязно, но беззаботно, словно коломенские воробьи. Дима перебрался в их компанию.
Но и тут было не сладко. В шайке уважали сильных, ловких. Смирнов был моложе и слабее всех. Воровал он плохо, похвастаться прошлыми подвигами не мог — не было их. Только и приходилось на его долю, что грязь, вши да побои. Любил он книги, но в шайке издевались над ним за это. Да и где было эти книги доставать и читать?
И когда на вокзал явился сивоусый плечистый человек — это был Мелихов — и предложил сменить катакомбы на чистый и светлый дом на Малой Калужской, Дима искренно обрадовался этому.
Так Дима Смирнов попал в детдом имени Розы Люксембург, а оттуда в Болшевскую коммуну.