«Сухарь» попался из деревенских, по первой судимости. Приехал он в Москву с Волги. Застрял, прожился и остался без копейки. Попытался смошенничать и попался. В домзаке он окончательно пал духом и, по-бабьи распуская губы, сокрушенно нюнил:
— Ой, братики, и что же это будет такое? И до чего это я достукался? Братики, а?
Беспалов оглядел парня, и в его острых глазах блеснули искорки. Улучив минуту, когда рядом никого не было, он подсел к парню и дружески сказал:
— Эй, вахлачок! Чего размок? Не нравится — к ворам попал? Да, брат, теперь «прощай, поля родные!»
Парень на минуту поднял голову и снова поник.
— Но все-таки постараться можно, — таинственно сказал Беспалов, — Глазное, тебе сейчас верного друга нужно найти. А если будешь сидеть да пыхтеть, никогда не вылезешь!
— А чего же я буду делать? — оживился парень. Надежда промелькнула на его лице.
— Потрудиться надо, — вслух соображал Беспалов, как врач, который назначает лекарство. — Езжай в Ленинград, в исправительный дом. Там мастерские, поработаешь — и на сердце отляжет и сократишь себе… Только нужно кого-нибудь за себя здесь оставить, сразу не переведут.
Малый смотрел в рот своему утешителю глазами кролика.
— Вот бы, правда… — мечтал он. — Друг, устрой! Заслужу тебе!
Беспалов медлил, будто колеблясь, потом махнул рукой.
— Ну, куда ни шло, пользуйся. Жалко мне чего-то тебя стало: теленок! Попрошусь — может, запишут в Ленинград, потому я давно здесь. А ты катай под моей фамилией. Поработаешь с месяц, тебя и выпустят, а то здесь сидеть тебе долго…
Парень преданно выслушал все наставления Беспалова. Дело удалось. «Сухарь» уехал, а Беспалов вызубрил его «биографию».
Сорвалось все уже после суда.
На суде Беспалов изобразил неиспорченного, простецкого малого, играл на полном раскаянии:
— Виноват, товарищ судья. Сам не знаю, как вышло, — голодный был.
Дали два месяца условно, а «сухарь» уже отсидел три. На другой день Беспалова должны были освободить, но ввиду закрытия мастерских из Ленинграда вернули партию. «Сухаря» вызвали для опроса, а он расплакался и все открыл.
Беспалов был в страшной обиде на деревенского дурня. Он чувствовал себя жертвой. Он внушал себе, что хотел выйти на свободу для того, чтобы бросить воровские привычки, начать жизнь по-новому. Он обращался мысленно к старой ткачихе. «Вот видишь, — упрекал он ее. — Хотел выбраться, хотел пользу приносить, а… не дают, не пускают. Значит, я не виноват буду теперь!»
В Бутырки приехали делегаты из Болшева. Беспалов слыхал о коммуне раньше, но смутно, никогда не думал о ней. Ему предложили пойти в коммуну. От неожиданности Беспалов согласился.
Он шел в коммуну вместе с партией других парней и так же, как все они, говорил, что жить там не останется, при первой возможности сбежит. Но где-то в глубине души таилась уверенность: будет жить, будет работать, некуда и незачем бежать…
Только первый день в коммуне жил Беспалов с легкой душой: потянули старые привычки, они требовали денег. Трудно было доставать кокаин, достать можно было только водку, почти каждый день выпивал Беспалов. И не было сил прекратить это. Вот чего не учитывала старая ткачиха…
Утром стало известно, что ушли Китя и еще один парень — Прохоров.
«Началось», подумал Мелихов. Он торопливо прошел к Сергею Петровичу.
— Слыхали? — спросил он.
Сергей Петрович кивнул головой и отвернулся, но от Мелихова не ускользнуло выражение растерянности на его лице.
— И Беспалов, и Умнов, да и другие туда же смотрят, — сказал Мелихов, махнув рукой.
В то же самое утро Сергей Петрович уехал в Москву.
В Москве он рассказал Погребинскому о своих сомнениях и об идее Мелихова — свозить ребят на юг. Погребинский только что приехал откуда-то, пыльный, грязный, и, умывшись, стал переодеваться.
— Курорт, говоришь, — переспросил Погребинский, прищуриваясь. — В Сочи или Мацесту? Может быть, лучше в Ниццу, а? Там цветов больше и вино маркой выше.
Лицо Сергея Петровича потемнело. Погребинский быстро переменил тон.
— Не думаю, что нам придется везти наших ребят на курорт, — сказал он. — Мы достаточно прощупывали эти дела. Облазили десятка два домов для малолетних правонарушителей! Там и кормежка, и уход, и учеба, и производство, а ребята бегут. Почему бегут? Установка как будто правильная. Но тут надо вдуматься: одно дело установка, а другое — практика. Практика же нередко такова, что учебная программа и план внешкольных игр, бесед, занятий рассчитаны почти на все время. А «трудовыми процессами», производством занимаются между прочим. Не умеют сделать так, чтобы парень почувствовал, что производство ему действительно нужно. А энергии у ребятишек много. Вот ребята и ждут: чуть-чуть пригреет солнышко — они в бега. А чтоб они не бегали летом, их норовят на дачу, на лоно природы. «Романтики побольше, похождений». Романтика-то нужна, да не та.
— Мелихов прав в одном, и тут я с ним согласен полностью, — сказал Сергей Петрович. — Весна несет добавочные трудности и испытания. Ребята могут податься в бега. Китя — какой парнишка, и то… И с этой точки зрения курорт — не плохое дело.
— Курорт, курорт, — повторял Погребинский. Он размышлял о чем-то.
— На днях Мосздрав передает коммуне крупный заказ для столярной. А обувная будет работать для армии — слышишь, Петрович? Вот какой курорт, думается мне, нужен теперь коммуне. Это не путевка в Мацесту. Это каждый парень оценить может. Шуточное ли дело — заказ на тысячи рублей! Наша задача — чтобы каждый болшевец понял: сорвать, провалить, не выполнить заказ — значит осрамить коммуну, подорвать к ней доверие государства. Чтобы парень и ночью, во сне, боялся, как бы этого не случилось. Вот какие должны создаваться традиции, вот какая нужна нам романтика. Как думаешь, Петрович? Пожалуй, тогда не побегут! А если ушел кто — это наша вина. Но насчет того, чтобы ребятам весной подышать, — это, разумеется, сделать нужно.
Сергей Петрович возвращался в Болшево с вновь обретенной уверенностью.
Внешне коммуна продолжала жить уже сложившейся за зиму жизнью. Работали мастерские: сапожная, столярная, слесарная, весело грохотала кузница. Но весна с каждым днем все настойчивее заглядывала в нее. Ребят тянуло из надоевших за зиму спален на улицу, на солнце.
Лучшим кузнецом считался Королев. Совхозные и костинские извозчики за хорошую ковку лошадей полюбили его, деревенские ребята с ним не дрались. На вечеринках Королев был желанным гостем.
— А, Король! — встречали его. — Кузнец веселый!
В гостях у Филиппа Михайловича рядом с развязным, самоуверенным Королевым Умнов был словно на отшибе. Придет, сядет в уголке, и вид у него такой, точно он на всех сердится.
— Санько, — лукаво подмигнет ему Филипп Михайлович, — иди чай пить!
— Не буду, — хмуро ответит Умнов, а краем глаза следит за Королевым и Шуркой, дочерью Филиппа Михайловича, стройной, красивой девушкой.
— Санька, помоги подняться ему.
Шурка весело смотрит на Умнова. От ее взгляда и оттого, что Филипп Михайлович зовет дочь Санькой, а его Санько, Умнову становится радостно. Ему хочется подойти к Шурке и взять ее за руку.
И вот однажды Умнов не выдержал этого соблазна. Он встал и, не видя угрожающих взглядов Королева, подошел к Шурке.
— Саня…
Больше Умнов ничего не успел сказать. Королев грубо оттолкнул его и сел рядом с Шуркой.
— Сколько, Саша, лошадей подковываешь? — с издевкой спросил он и подмигнул Шурке.
Умнов покраснел до слез. Кровь обожгла щеки, лоб, шею.
— Спросите, Шурочка, у него лично, — язвительно посоветовал Королев.
— Уйди! Ударю! — вдруг закричал Умнов.
Королев вплотную подошел к нему и весело, напирая на каждое слово, сказал:
— У трусливого, Саша, нож не режет, а у храброго и шило берет.
Умнов почувствовал, как у него вздрагивают губы и сжимаются кулаки.
— Вор! — почти взвизгнул он.