— Да лопни мои глаза! Провалиться на этом месте! — поклялся он, неизвестно в чем, неистово и неубедительно.
— Конюха надобно постоянного, — примирительно предложил Накатников. — Лехе все равно некогда, он ведь работает. Конюха надобно, чтобы он смотрел и смотрел, а то ведь мало ли что. Отвернешься — не доглядишь. Шутка сказать! Не что-нибудь — лошадь.
Решили посоветоваться и выделить постоянного конюха. Гуляев не протестовал. И, наверное, поэтому никто не стал спорить, когда он взял коня под уздцы и повел купать на речку. Болшевцы гурьбой шли за ним, наблюдая за каждым его движением.
На реке они предварительно исследовали речное дно, нет ли ям и камней. «Брелок», фыркая, осторожно вошел в Клязьму. Мыли его все по очереди, с великим усердием, и он вышел из воды глянцевый. На ночь временно его поставили в деревянный сарайчик, где стояли десятичные весы, навалили в угол травы и хлебных корок. Ночью Гуляев вдруг вспомнил, что весы в сарайчике ничем не прикрыты. «Брелок» может попасть в них ногой и тогда… Он быстро оделся и вышел. Туман низко стлался по земле. «Брелок» глухо стучал копытами о дощатый настил. Гуляев отодвинул весы, заложил их досками, осторожно погладил коня и невольно задержал руку на его теплой шее. Горячая жила билась под ладонью. Гуляев вышел из сарайчика, постоял в тумане под распухшими звездами и снова вернулся к лошади.
— Без тюрем, брат, будем жить, — сказал он.
И опять положил руку на теплую шею.
На следующий день мерина повели в кузницу ковать. «Брелок» нервничал. Ребята приписывали это дурному глазу Умнова, кричали:
— Не храбрись, Сашка, заходи сбоку. А то ударит. Глаз у тебя тяжелый.
Умнов хитро прищурился:
— Авось, не ударит.
Со времени приезда Ягоды и посещения им кузницы Умнов стал вести себя как-то совсем необыкновенно: не обращал внимания на колкости со стороны Королева, не замечал их. Корчил многозначительные мины и носил голову так, точно это был стакан воды, который легко расплескать. И если бы кто-нибудь сказал ему теперь, что вот совсем недавно, весной, он, Умнов, собирался уехать в Ташкент, — Умнов посмотрел бы на него непонимающими глазами, отрывисто засмеялся бы и сказал хриплым, продымленным, как у заправского кузнеца, басом:
— Липа.
Спустя две недели состоялась новая встреча болшевцев с мытищинцами. Это была встреча-реванш. Играли на площадке коммуны. Сошлись команды, и вся коммуна, трепеща, замирая, следила за ходом игры. Неистовым ревом был встречен конечный итог: 3–2 в пользу коммунской команды. Это не 0–4! Это уже, чорт побери, кое-что!..
Измученный Осминкин покачивался от утомления и счастья. Ну что бы стоило товарищу Ягоде теперь приехать в коммуну?
Сват
Леха Гуляев крепко привязался к Тане — племяннице Разоренова. Когда пришла весна, он часто встречался с ней на Клязьме, ходил гулять в лес и на шоссе, щеголяя перед Таней городскими словами и обычаем ходить под ручку, соединив ладони.
Голубятню в последнее время Гуляев совсем забросил; за голубями ухаживал Чинарик; примерно, раз в неделю он «докладывал» Гуляеву, какие голуби пропали и какие прилетели от чужих хозяев.
— Обмени, — коротко приказывал Гуляев и сейчас же забывал о голубях.
Летом Гуляев узнал, что Таня беременна. Он узнал из третьих уст — от Насти, дочери Василия Разоренова, двоюродной сестры Тани. Таня стыдилась сама сказать ему об этом. Пораженный известием, Гуляев побежал к ней. Таня подтвердила и заплакала. Уже вся деревня знала о позоре. Мать грозилась выгнать Таню из дома, а дядя Разоренов, завидев племянницу, отвертывался от нее.
Новость ошеломила Гуляева; он еще надеялся, что, может быть, тут какая-нибудь ошибка. Пробормотав что-то невнятное и не глядя в набухшие, покрасневшие от слез глаза Тани, он торопливо распрощался с ней и убежал в коммуну. Но и там встретили его разговорами о таниной беременности.
— Попал, дорогой… — добродушно протянул Осминкин. — Придется жениться. Не отвертишься.
— Мне? — возмутился Леха.
— А то кому же? Мне, что ли?
Он не выходил из коммуны, чтобы не встретиться случайно с Таней, и злился, когда ему было скучно без нее. Женитьба представлялась ему страшным и бесповоротным событием, после которого он навсегда утратит возможность распоряжаться своей жизнью по собственной воле. Не навсегда же все-таки он попал в эту коммуну.
Приятели, конечно, поддержат его отказ от женитьбы. Гуляев был в этом уверен даже после разговора с Осминкиным. И ошибся: большинство не сочувствовало ему, наоборот, говорило, что он осрамил коммуну и ни одна девушка никогда больше не придет «на огонек». А Сергей Петрович, встречаясь с Гуляевым, поглядывал на него с укором. По ночам парень плохо спал, все думал, жалел самого себя, а вспомнив Таню, чувствовал, что и ей нелегко.
Так прошло несколько дней: с одной стороны, вся коммуна, с другой — Леха. И с ним какой-нибудь пяток непримиримых женоненавистников. Даже голуби не радовали Гуляева, хотя они все лучше кувыркались в теплом летнем небе, у самых облаков.
…Ночью открылась дверь. Узкая полоска света от фонаря легла вдоль койки. Вошли Сергей Петрович, Осминкин и еще два парня.
— Спишь, Леха? — спросил Сергей Петрович, усаживаясь на койку. — Заварил ты кашу, Леха, а мы, выходит, расхлебывай.
Гуляев молчал.
— Что же теперь делать, Леха?
Опять молчание. И снова голос Сергея Петровича:
— А дядя у нее настоящий старый самодур. Он сегодня хотел вожжами ее избить… Она в погреб спряталась.
— Я ему кишки выпущу, — хрипло сказал Гуляев, приподнимаясь на локте.
— Придумал. Хорош активист!.. Еще больше коммуну хочешь осрамить?
— Что же, жениться? — спросил сам себя Леха.
Никто не ответил ему. Устало опустившись на подушку, он покорно произнес:
— Ладно, женюсь. Отстаньте вы от меня.
И почувствовал, что самому сделалось много легче, точно прояснилось все от этого решения. Гуляев решил завтра же сказать об этом Тане; приятно было предугадывать бурную ее радость и думать о собственном благородстве и великодушии. Он не подумал только о том, что кроме него, Лехи, и Тани существует еще Костино, а в Костине — Василий Петрович Разоренов и его многочисленная родня.
Костинцы в последние месяцы уже не боялись так коммуны, как осенью и зимой. Многие уже видели, что дело-то, выходит, вовсе не худое, и, может быть, не будь Разоренова, предпочли бы из противников коммуны перейти открыто в число ее друзей. Пока же они предпочитали выжидать.
Мишаха Грызлов частенько вспоминал знаменитую драку костинцев с воспитанниками коммуны и почесывал затылок.
Впутался тогда он в сущности случайно. Своих били, как не вступиться? Но теперь это казалось глупостью, такой, что даже нельзя понять, как она могла произойти. В этой удивительной коммуне можно отлично заработать, но Мишаха боялся, что ему откажут.
— Пойду к Сергею Петровичу, поговорю, — решил, наконец, он. — Авось, люди не осудят.
Как решил, так и сделал. Богословский встретил его подозрительно:
— Жаловаться пришел, Грызлов?
— Н-нет, в гости.
Мишаха переминался у двери с ноги на ногу.
— За что коммунаров травите? — спросил Сергей Петрович. — Что ж стоишь, проходи, садись, — прибавил он.
— Да все Василий Петрович настраивал, — сказал стыдливо Мишаха и испугался.
— Ты сам дубиной дрался. Ведь я видел.
— Дубиной? Скажи — грех ведь какой!.. Ишь, сердце-то что делает с человеком. А ведь я от роду смирный.
— Мириться, что ли, пришел?
— Виноват я перед коммуной, — смущенно сказал Мишаха. — Виноват, верно. Тычком ей на дороге стал.
— Плоха для тебя коммуна?
— Хороша.
— Тогда зачем тычком стоишь?