Выбрать главу

Матвей Самойлович тронул ее за плечо:

— Да ты взгляни хоть раз на меня — не съем. Эх, сирота горемычная, как тебе голову богатый мужик закрутил.

Голос его прозвучал так участливо, что к горлу Мавры Ивановны подкатился клубок.

— Вдовья доля, только и знай — старшей родни слушай, — сдавленно прошептала она, чувствуя, как сейчас вот градом хлынут слезы, жалобы на бабью свою беззащитность.

Она перемоглась и впервые доверчиво посмотрела на странного человека:

— Я своей дочери худа не желаю.

Погребинский дружески и в то же время с мягкой шутливостью взял ее под руку:

— Идем-ка в избу. Кого же ты из коммунских знаешь?

— Да вот этот ходил… Леха. Небось, сами знаете?

— Гуляев? — закричал восторженно Погребинский. — Это настоящий человек будет. Годика через два хорошее жалованье заработает. Да и теперь он у нас счет хорошим деньгам знает.

— Что ты? — недоверчиво дрогнул у вдовы голос, и она принялась раскладывать на столе скатерть.

— Верно говорю!..

Погребинский пил молоко и вразумительно говорил:

— Ты Разоренова не слушай. Говорить ему осталось недолго. Вот лишат его избирательных прав, рта не посмеет разинуть. Разве тебе с ним хлеб-соль водить?

Зашел он к Мавре Ивановне и на следующий день. Рассказывал ей, сколько коммуна настроит высоких светлых домов, какие просторные отведут семейным квартиры, сколько им отпустят кредита на приобретение обстановки.

Вдова отмахивалась: «Да ну, сказочник», и смеялась, прикладывая к губам платок.

— Вот увидишь! — заверял Погребинский.

Каким бесцветным и неубедительным казался по сравнению с ним родственник Василий Петрович, вечно недовольный властью, всегда пичкающий сердитыми нравоучениями.

К вечеру Погребинский обещался притти еще раз.

Поджидая его, Мавра Ивановна надела самое парадное свое платье.

Матвей Самойлович явился и громко, как тогда на дворе, сказал:

— Сейчас я к тебе сватом, ты учти это, тетушка.

Мавра Ивановна всхлипнула и перекрестилась на иконы:

— Хоть шапку-то свою круглую снял бы.

— Можно, почему не снять.

Дело пошло быстрей и, сколько ни судили костинские кумушки, дошло до свадьбы.

Около избушки вдовы девки звонкими голосами «припевали» женихов. Званые гости сидели в избе возле окон, за «княжим» столом.

— Танька-то бле-едная. На себя не похожа, — заглядывая в окна, говорили на улице.

— Леха козырем сидит. Хороша парочка.

— И Мелихов и Богословский здесь.

— Коммунских восемь.

— Пришло бы и больше, да не велено.

— За такими послушными будет не плохо, — сказала круглолицая Нюрка Грызлова и вздохнула.

— Тебя тоже за коммунского пропьем, — ядовито заметил молодой парень.

— А что ж? Не хуже вас будут, — вспыхнула Нюрка.

— Тише, Василий Петрович идут. — И сразу все перешли на шопот.

Разоренов шел степенно. На нем была синяя сатиновая рубаха с вышитым прямым воротом. Шелковый пояс с пушистой бахромой облегал его живот. Войдя в избу, он окинул ее хмурым взглядом. На стене висел большой фотографический портрет умершего брата — человека с худым, засушенным лицом и с такими же упрямыми глазами, как у Василия. Под портретом сидели молодые, в «святом» углу — Сергей Петрович, за ним коммунары и дальше, на скамьях, до самого порога — гости невесты.

— Садись, гость дорогой, — пригласила вдова.

— Ничего, постою, — подойдя к столу, Разоренов налил себе чашку водки. Он выпил, закусил, еще раз посмотрел кругом и громко, указывая на портрет брата, сказал:

— Танька, бога не боишься, побойся отца! Гляди, как он смотрит. Не будет тебе счастья.

Невеста побелела, вдова, сдерживаясь, заплакала. Василий Петрович поклонился всем в пояс и, сказав «покорно благодарим», вышел, суровый и безразличный. Болшевцы растерянно глядели на Сергея Петровича, невестина родня шепталась. С улицы в избу врывались мальчишеские голоса.

— Лютует, черный ворон, на коммуну! — нашлась первой сидевшая в стороне Карасиха и старческим голосом завела песню. Под руками гармониста заходили лады гармоники. Зазвенели стаканы.

Штаны коммунара Гаги

В новом году коммуна расширялась. Брали новую партию молодых рецидивистов. На общем собрании была выделена отборочная комиссия. В числе других воспитанников в нее вошел и Осминкин.

— Смотри, Виктор, выезжаем рано! — предупредил его вечером Сергей Петрович.

Осминкин долго не мог уснуть. Он представлял себе Бутырки, представлял, как пойдет с Богословским по камерам, будет разговаривать с урками. Далеко ли то время, когда его, Осминкина, вызывали вот так же, как завтра он будет вызывать других. Ему казалось тогда: дурачат, лягавые, коммуна — это ловушка. Не так ли встретят в камерах и его самого?

Утром его разбудил Хаджи Мурат:

— Эй ты, отборщик!

Через десять минут Осминкин был уже у Богословского.

— Завтракал? — спросил Сергей Петрович.

— Не успел.

— Ну, это ты брось… садись, — и Богословский подвинул ему стул.

— Что-то кусок в горло не лезет, — признался Осминкин.

Поехали в Бутырки. Осминкин сиживал здесь. Предъявили пропуска, прошли во двор. У зарешеченных окон показались лица. Осминкину чудилось: все знакомые. Он старался не смотреть туда.

— Пошли, — торопил членов комиссии Богословский, и Осминкин покорно поднялся на крыльцо.

Беспокоился Осминкин напрасно. Знакомых не было никого кроме Малыша — того самого паренька, который сбежал по Дороге в коммуну осенью 1924 года. Теперь он сам подал заявление о приеме. Осминкин удивился, что о коммуне в Бутырках так мало знают. Приходилось подолгу растолковывать, рассказывать о порядках и требованиях коммуны, о том, что хозяева в ней — сами бывшие воры.

— Да вот хотя бы я… Я тоже был вором. А вот сейчас — видишь — в отборочной! — увлекшись, говорил Осминкин.

Многие недоверчиво, двусмысленно посмеивались.

Однако итти в коммуну соглашались почти все. Осминкин понимал: надоело сидеть, надеются сбежать. Все это ведь было уже когда-то и с ним самим.

«Ну погодите, — думал он, — сами увидите… Небось, только глупый убежит».

Комиссия работала до вечера. Настроение Осминкина выравнялось, стало спокойным и уверенным. Однако в правом крыле, куда он пошел один, его ждала встреча, которой он долго потом не мог забыть. Он встретил своего прежнего кореша — Василия Морозова.

Морозов вырос, возмужал, лицо его вытянулось и приобрело незнакомые Осминкину высокомерные, неприятные черты.

Осминкин смутился:

— Васька… Василий, ты?

— Я, разумеется!

Осминкин вспомнил, что он — член отборочной комиссии, и сделал усилие, чтобы овладеть собой. Он стал говорить Морозову о коммуне.

— Иди в коммуну, Васька… Ты молодой, — закончил Осминкин.

Морозов презрительно пожал плечами. Худое лицо его передернула высокомерная усмешка.

— Значит, и ты, Виктор, лягавым стал?.. — медленно произнес он.

Осминкин побледнел.

— Так не пойдешь?.. — сказал он, сдерживаясь.

— Нет.

— Ну, как знаешь…

Осминкин ушел. Вот и кончилась старая дружба. Вот и не стало кореша… А и чорт с ним! У Осминкина теперь много других, настоящих… Но все-таки это было очень тяжело. Он никому не сказал о своей встрече.

В столовой за обедом новым отвели лучшие столы, полнее наливали суп и накладывали второе.

— Через час после обеда все новые — в баню! — объявил Накатников.

— Выдумал — в баню! — рассердился Толька Буржуй, семнадцатилетний паренек из новой партии.

Буржуем его звали за любовь к франтовству, за костюм «бостон». Однако под этим костюмом у Тольки всегда была грязная рубаха, покрытое мелкими красными прыщами тело. В бане он не бывал по году.

Его поддержали: