Накатников секунду колебался, потом сурово сдвинул брови и с намеренной грубостью крикнул:
— Катись, Косой, и ты!
Тон, каким это было сказано, и строго нахмуренные брови не произвели на Васильева никакого впечатления. Он только лениво повернул голову, точно разомлевший кот, и посмотрел на товарища с благожелательной ухмылкой.
— Тебе говорят или нет? — вспылил Накатников.
Он подскочил к Васильеву и, цепко схватив его за шиворот, потащил к двери.
Одно мгновение Косой был совершенно растерян. Он никак не ожидал, что его приятель так бесцеремонно нарушит права и традиции дружбы. Лицо Косого потускнело, губы дрогнули. В следующий момент он резко рванулся из крепких рук и ударил Накатникова. Тот бросился на Косого.
Два рослых, крепких парня месили друг друга кулаками, точно тесто. Отброшенный свирепым пинком, полетел к двери табурет, покачнулся стол, упало с подоконника решето, из опрокинутой корзины покатился по полу картофель.
Зрители окружили сцепившихся.
— Ты что ж, в бутылку всех загнать хочешь? — выкрикнул Королев. — Силу почуял? Крой его, Косой!
И Королев пошел на помощь Васильеву.
Дрались долго, жестоко и яростно. Когда их, наконец, разняли, у Васильева была рассечена губа. Накатников потирал грудь и ушибленное плечо.
Он видел вокруг себя недоброжелательные взгляды и слышал упреки и угрозы.
Обиженный на весь мир, позабыв свое дежурство, он выскочил из кухни на улицу и зашагал по дороге.
Сырое, клочкастое небо висело над Болшевом. Выпавший ночью снег растаял, и на дорожке стояли лужи.
В эту минуту Накатников ненавидел болшевцев. От быстрой ходьбы накопившийся в нем гнев стал утихать, но тем сильнее росла обида. Он считал себя совершенно правым. Смутное желание получить какую-то поддержку извне заставило его завернуть к Сергею Петровичу. Только с этим ровным и душевным человеком мог бы сейчас поговорить Накатников.
Уже постучав в дверь, он сообразил, что о случившемся рассказать будет тяжело и стыдно. За время пребывания в коммуне он зарекомендовал себя, как думалось ему, человеком выдержанным и положительным. И вдруг — мордобой. Да и поймут ли его? Признают ли правым? Спрашивая, дома ли Богословский, он искренно желал, чтобы ответ был отрицательный. Но, увы, все уже шло неизбежным путем.
Богословский встретил разгоряченного парня, как всегда, ласково.
— Ну, что скажешь, Миша? — спросил он. — Что это ты такой взлохмаченный?
Умные, добродушные глаза пытливо остановились на нем.
Накатников нелепо одергивал гимнастерку и старался выиграть время. Сейчас он уже окончательно решил ничего не рассказывать, но нужно было придумать что-нибудь.
— А, чорт его побери, — жалобным голосом сказал Накатников. — Вот грудь заболела — колет, кашель сильный. Дай что-нибудь, доктор.
Ему хотелось участия и поддержки. Найденный ход был очень неплох, и Накатников уже ожидал, что поведет сейчас с дядей Сережей длинный разговор, потом, может быть, и пожалуется и вообще потолкует, отведет душу. Грудь в самом деле болела от драки, плечо глухо, но чувствительно ныло.
Богословский ткнул раз-другой трубкой в грудь парня и, не обнаружив, разумеется, ничего значительного, весело сказал ему:
— Пустяки. Ничего нет. Что так запыхался? Бежал быстро, что ли?
И тотчас же взялся за шапку, собираясь уходить.
— Ничего нет, пройдет. И никакого лекарства не надо, — повторил он, видя, что парень как будто ожидает еще чего-то.
Поспешность и легкость решения показались Накатникову новым оскорблением. В другое время и ответ Сергея Петровича и все его поведение показались бы самыми обыкновенными, сейчас же в груди вдруг толкнулась жаркая волна и подкатилась к горлу. Охрипшим и изменившимся голосом Накатников прошипел:
— Какой же ты доктор после этого? К тебе за помощью пришли, а ты — «нет ничего, пройдет». Лошадей тебе лечить, а не людей.
Накатников испытывал такое чувство, словно он сорвался с крутой горы и вот мчится теперь, не разбирая дороги, и никакая сила не может его остановить. Он вновь почуял в себе того буйного и отчаянного Накатникова, которого до поступления в коммуну неохотно задевали даже самые бесшабашные забияки. Весь неразряженный его гнев обрушивался на недоумевающего Богословского.
— Уйду из коммуны, — хрипло кричал парень. — Насажали сюда коновалов! Кончено!
Яростно хлопнув дверью, Накатников выскочил от Богословского в том смятении всех дум и чувств, какое бывает у человека, окончательно запутавшегося и озлобленного. Проваливаясь в канавы, продираясь сквозь сучья, он бежал по лесу к шоссе.
— Уйду! — с яростным наслаждением повторял он. — Уйду! Теперь уж лягавым никогда не дамся! Дьяволы!
О людях, с которыми он за время пребывания в коммуне сжился, о всех своих новых привычках, намерениях, желаниях он думал сейчас со злорадством. Красть, бить, обманывать, убивать — ему сейчас все казалось возможным, чтобы отомстить оскорбившим и обидевшим его.
Вскоре Накатников вышел на шоссе. Грязное унавоженное полотно бежало километр за километром. Без шапки, с развевающимися по ветру волосами, шагая преувеличенно широко, он быстро двигался вперед. Сгоряча он забыл, что мог бы сесть на поезд. Ходьба мало-помалу утомляла. Мысли прояснялись.
Ему представилось возвращение в дорогомиловскую ночлежку. В сущности впереди предстояло довольно-таки беспорядочное и неприятное существование.
Около Мытищ на дороге встретилась пожилая женщина, до странности похожая на мать. Накатников даже вздрогнул, неожиданно поймав на себе суровый взгляд. В походке женщины была знакомая сдержанность и ровность. Накатников долго оглядывался вслед. Встреча пробудила в нем тревожное чувство.
Два месяца назад Накатников получил в коммуне отпуск. В родной город он приехал поздним вечером. В тесной квартирке матери как будто ничего не изменилось. Все так же темнели в полумраке святые на иконах, на полу лежали пестрые домотканные половики, на столе возвышался знакомый самовар с измятым боком. Мать сидела у стола и шила. Лицо ее и какое-то тряпье в руках скудно освещались светом маленькой лампы. Мать посмотрела на вошедшего парня поверх очков и, видимо, не узнала вначале. Потом она часто замигала, и по щекам ее потекли слезы.
Накатников ступил шаг-другой вперед и с нарочитой небрежностью бросил на сундук дорожную сумку:
— Что ж это у тебя так темно? При такой коптилке и шва-то не увидишь!
Сказал он это с таким видом, словно отлучался из дома не более как ка час. Впрочем, раздевался он несколько поспешнее, чем следовало бы ничем не взволнованному человеку. Мать подбежала к нему и обняла. Склонив голову к плечу сына, она всхлипывала жалобно, как плачут дети и старики. Она сильно постарела за эти годы. Накатников растерянно поглаживал вздрагивающие ее плечи и однотонно бормотал:
— Да ну ж тебя, ну ж тебя! Вот еще разревелась-то!..
У Накатникова было сложное отношение к матери. Можно было бы подумать, что он не очень ее любит — так сух он был в словах и скуп на ласку. Однако, живя в Москве, в дорогомиловской ночлежке или на воровских квартирах, он писал ей длинные письма, в которых рассказывал об успехах на несуществующей службе, иногда посылал денег и однажды послал теплый пуховый платок.
Мать, повидимому, что-то подозревала, слезно упрашивала сына возвратиться домой. Когда пошли аресты, переписка прекратилась. Теперь, после длительной разлуки и неизвестности, мать, казалось, выплакивала все свои невысказанные подозрения.
— Ну полно же, полно! — говорил Накатников, похлопывая ее по плечу. — Что я, покойник, что ли?
Он усадил старуху на стул и встал перед ней, уперев руки в бока:
— Ну будет, что ли? Лучше бы чаем напоила!
Поставили самовар, пили чай. Накатников рассказывал о московском житье-бытье. Он перечислял места, на которых якобы служил, упоминал первые пришедшие в голову имена вымышленных своих сослуживцев. Впрочем, когда речь шла о коммуне, не нужно было и врать. Накатников только умолчал, что коммуна состоит из бывших воров. Он рассказывал о том, как в коммуне работают, с гордостью упомянул о мастерских и особо отметил свои собственные успехи. Мать слушала внимательно, но верить боялась.