Этот изящный образчик французской прозы путешествовал по гостиным Санкт-Петербурга, где собиралась наиболее мыслящая часть интеллигенции, и нельзя сказать, что являлся предметом ежедневных обсуждений. Но стоило опубликовать письмо, и оно стало расцениваться как диверсионный акт. Чаадаев был объявлен сумасшедшим и попал одновременно под медицинское и полицейское наблюдение. Вспомним, как Н.С. Хрущев, столкнувшись с творчеством советских художников-абстракционистов, громогласно поинтересовался, являются ли они нормальными людьми или извращенцами. Наказание Чаадаева за инакомыслие было хорошо продуманным садистским актом со стороны Николая I, хотя этот приступ ярости нового российского диктатора, похоже, был стихийным.
Письмо Чаадаева изложено банальными фразами, без какого-либо намека на революционность, что впоследствии использовалось западниками в качестве основного аргумента: Россия может стать цивилизованной страной и занять достойное место в мировой истории только путем заимствования западных идей. Это неявно прослеживалось в планах Северного общества декабристов и соответствовало стремлениям царей, от Петра Великого до Александра I.[16]
В действительности режим сыграл сам с собой злую шутку, подвергнув критике «Философические письма» как работу сумасшедшего, поскольку в ней было затронуто направление российской общественной мысли. Лишенные возможности повлиять на существующие государственные институты, русские мыслители были вынуждены находить утешение в сфере философской и исторической фантазии. Лишенные возможности проверить правильность своих умозаключений в процессе дискуссий, публичного признания и в практическом применении, люди, воображающие себя реформаторами, были способны только парить в метафизических высотах в пылу горячих философских споров, опускаясь на грешную землю лишь затем, чтобы разрабатывать бессмысленные планы осуществления революционных переворотов и закончить жизнь в царских тюрьмах или в ссылке, в Сибири или на Западе.
В 1840-х годах идеалистическая философия Германии воспринималась в России с особым энтузиазмом, взахлеб. При тех условиях, в которых находилось на тот момент русское общество, этот жадный интерес к философским измышлениям Гегеля, Фишера и Шеллинга кажется крайне странным. В стране, породившей эти идеи, молодые интеллектуалы уже утратили к ним интерес. Один из этих молодых, Карл Маркс, заметил, что философов интересует всего лишь обсуждение различных вариантов мира, в то время как основной вопрос заключает в том, как это сделать. Но в России немецкая философия не только давала возможность уйти от гнетущей действительности, но и служила руководством к действию. В ней юношеский восторг сочетался с грандиозными понятиями абсолютного, мирового духа и им подобными. Но молодые российские интеллигенты не учитывали предупреждение Гегеля, что философия добирается до сути слишком поздно, чтобы объяснить, каким должен быть мир. Рано или поздно они нашли бы в Гегеле и Фишере то, что действительно искали: критику статус-кво и даже призывы к революции. Александр Герцен, отыскивая собственный путь к революции, убеждал, что «философия Гегеля суть алгебра революции; она предоставляет человеку исключительную степень свободы и не оставляет камня на камне от всего православного мира, мира традиций, которые пережили сами себя».[17]
Весьма сомнительно, что Гегель, лояльно настроенный в отношении прусской монархии, согласился бы с такими выводами из своей философской концепции. Двадцатью годами позже другие российские радикалы не испытали никаких трудностей, опираясь на утилитаризм, философию английских либералов, чтобы логично обосновать террористические акты. Только религия способна дать утешение в условиях политической тирании. Традиционная концепция православной церкви больше не устраивала сердитых молодых людей 1840-х годов, хотя более многочисленная, консервативная, часть интеллигенции, славянофилы, вскоре сделала попытку (здесь не обошлось без помощи Гегеля) придать православию интеллектуальный характер. На какое-то время немецкий идеализм заполнил пустоту, но затем должен был уступить дорогу новой, более заманчивой религии – социализму.
Растущий класс русской интеллигенции вел лихорадочный поиск новой философии религии, и зачастую обстоятельства оборачивались скорее комической, нежели трагической стороной. Известный литературный критик Виссарион Белинский (1811—1848) за свою короткую беспокойную жизнь прошел через стадии горячей преданности Фишеру, затем Гегелю, затем через яростное неприятие «признания действительности» Гегеля и в итоге проникся примитивной материалистической точкой зрения другого немецкого мудреца, Фейербаха. Молодежь с жадным интересом знакомилась с последними новинками французских и немецких периодических изданий. Белинский, выдвинувший тезис о социальной направленности искусства, имевшей самые грустные последствия для советской литературы, также не избежал политических метаморфоз. Он, превозносивший историческую роль российского императора, позже объявил себя социалистом. Зачастую, лишь бегло ознакомившись с творчеством автора, Белинский выносил поспешное заключение о его произведениях. Руссо был высокомерно отвергнут за «дурацкую» сентиментальность (хотя Белинский прочитал только его «Исповедь»). Незнание немецкого языка препятствовало изучению немецкой философии. Этот факт более всего приводил в замешательство поклонников Белинского, которые были готовы представить его точку зрения как образец марксистского взгляда на искусство. Русскую интеллигенцию отличал вопиющий дилетантизм и стремление следовать новейшим западным теориям.