Среди статуэток, зеркал и тропических растений отдыхали больные, развалившись по мягким диванам и креслам. Одни играли в шахматы и шашки, другие курили. Я присел в угол и принялся рассматривать висевшую напротив картину — какой–то солнечный морской пейзаж. Минут 15 было спокойно и тихо. Вдруг двое шахматистов заспорили. Стали горячиться, кричать, привлекая внимание соседей. Шум все усиливался. Один из спорщиков, смертельно бледный, поднялся. Вытянулся во весь рост, широко раскрыв глаза, и закричал: «Э… э». Это был дикий крик. Его сосед, сидя, стал понемногу всхлипывать, моргать глазами. Вдруг он откинулся на спинку дивана, захлебываясь в истерике. В гостиной поднялась невыразимая суматоха. Трое больных истерически всхлипывали. Один бился в припадке на ковре. Другой — высокий, худой — стоял на коленях у зеркала с закрытыми глазами. Он громко и отрывисто командовал несуществующим полком: «Пулле–меты. На–пра–во. — Полк смир–но. Бей прикладом. Коли штыком. Не жалей, братцы, генеральских мундиров. Раз–два. Р‑аааз». Двое упали на ковер в обморок. Остальные бегали по залу, зацепляли друг друга и кричали. Этот крик раскалывал мне голову. Мне стало страшно. На и шум прибежали няни, толстушка–фельдшерица и хмурый седобородый фельдшер. Давали почти всем успокоительные капли. Еще больше успокаивали словами. Наконец, переполох улегся — няни развели и разнесли утихших больных по комнатам. В опустевшей гостиной стало совсем тихо. Я был один.
И только теперь мне стала понятна та гигантская драма, участником которой был и я. Наиболее тяжелая часть ее скрыта от нас в земле и за стенами санаторий и лечебниц. Она стоит в стороне от победоносного бега великой революции. Припадок открыл мне щемящую картину крестного пути борцов за революцию. За будущее человечество они отдают все: здоровье, силу и жизнь. Ради него они целиком отрешаются от личного счастья и здоровья. Приносят себя в жертву революции, не требуя ничего в награду. Им от природы дано столько же здоровья, сколько и всем. Но они горят ярким пламенем самоотречения в неустанной работе, в голодных нищенских условиях, тогда как другие только тлеют. И быстро сгорают эти великие, и в массе незаметные, герои. Вот их остатки по санаториям и больницам мучительно ждут здоровья. Затем его жалкие доли вновь растрачивают в утомительной сверхчеловеческой борьбе за освобождение труда. А потом опять санатории, и опять тоска по живой революционной работе…
В 4 часа приехал Петя в сопровождении трех сотрудников. Он был бледен и возбужден.
— В чем дело, Петя? — тревожно спросил я. — Что нового?
Петя устало бросился на стул. Гневно сжал кулаки.
— Был целый день в Михайловском. Видел убитых. Производил дознание. Несмотря на то, что там втайне работают мои агенты — ничего неизвестно. Фу‑х. Я привез с собой оттуда одного серьезно раненого рабочего, члена совета. Оказывается, они умертвили там не 6, а 7 человек и одного этого не добили.
Петя вскочил со стула. Нервно зашагал по комнате.
— Вот на него только надежда. Поправится он от горячки — расскажет. Не поправится, дело плохое. Андрона кучера искали, нету сбежал.
Петя вновь сжал кулаки.
— Ты не представляешь себе, какие это звери. Какая бесчеловечность. Сначала вырезали на спинах РСФСР. Потом отрезали уши. У живых людей. Понимаешь? Потом кололи штыками: на секретаре Парткома обнаружено 9 штыковых ран… У многих перебиты руки и ноги, прикладом разбиты головы. О, мерзавцы!
Петя вновь забегал по комнате.
— Но кто, кто это сделал?
— Раненый внизу? — спросил я. — Да, его там перевязывают. Пойдем посмотрим. Бедняга.
Внизу, в операционной я увидел сильного мускулистого человека без рубашки. Его дер жили за руки 4 сиделки, ноги раненого были связаны. Старик фельдшер бинтовал грудь и сильно хмурился.
— Ну, как? — спросил у него Петя.
— Плохо. Вряд ли долго проживет. Кажется, кровоизлияние внутри и загноение.
Раненого положили на носилки. Он перестал стонать. Но когда его выносили из операционной, он вдруг закричал исступленным ревом: «Мааа–ша, как же ты будешь? А–а–а. Ми–л–л‑а–я–ая… Ох. Реж–ж–ут. И‑ах. И‑ах».
Его унесли.
— Надо действовать немедленно. Здесь пахнет чем–то плохим, сказал Петя, когда мы остались одни. — Знаешь что, Миша! Давай–ка поедем в губернию. Я не хочу тебя и Федора оставлять здесь. Здесь ненадежно. Поедем.
Я ему передал, что доктор запретил мне и Федору оставлять санаторию раньше, чем заживут большие раны: у меня на шее и на груди, у Федора на руке.