Мамай-хан осклабился, увидев его, положил доску с кормы на берег и помог обоим взойти на баркас.
Сначала нужно было идти на веслах. Отъехав от берега, поставили парус, лодка наклонилась, и волны журча, забились о борт.
Мамай-хан, сдвинув на затылок барашковую шапочку, сидел у руля. Ватные, с курдюком, штаны его были закатаны на жилистых ногах до колен, через жилет – пущена медная цепочка с амулетами; изрытое оспой, дочерна загорелое лицо – равнодушно ко всем превратностям; когда ветер покрепче натянул парус и мачта заскрипела, он оскалил белые зубы и цикнул в воду. Говорят, до войны Мамай-хан возил на баркасе контрабанду из Константинополя – табак, шелк, оружие. Он был сыном этой скалистой, омываемой морем, сейчас цветущей и равнодушной к смерти земли, которая в последние дни открылась глазам Стабесова.
Николай Иванович потрогал бороду; было мимолетное чувство горечи, точно его не хотят принять в игру, обозвали эгоистом; но опять близость Екатерины Васильевны перевесила все эти сложности.
Она лежала ничком на носу лодки, скрестив ноги в белых чулках, подперев растрепавшуюся голову, мечтательно глядя на волны. На спине, около шеи, там, где кончался загар, две пуговки платья расстегнулись. Стабесов подумал: «Какое же все-таки у меня распущенное воображение». Затем прилег рядом и сказал: «Ну-с?» Она, конечно, не ответила. Чувство было совершенно точное: нагнуться и поцеловать ее в губы. С величайшим напряжением он стал придумывать начало хоть какого-нибудь разговора. В голове, из уха в ухо, посвистывал ветерок. Стабесов щипал бороду, опершись о локоть. Пролетела совсем низко чайка; волна, побольше других, плеснувшись о борт, обдала свежей пылью. И казалось – это волна так нежно пахнет, и море, и парус, и ветер пахнут теплой гвоздикой, пропитавшей платье и волосы Екатерины Васильевны.
– Милая, милая женщина, – проговорил Стабесов неестественным голосом.
У Екатерины Васильевны вздрогнули плечи – и только.
Он взял ее руку и коснулся ее холодным носом, потянувшись поцеловать в щеку, тоже пахнувшую гвоздикой. Екатерина Васильевна высвободила руку и молча продолжала глядеть на волны. Он заметил, что ее глаза полны слез.
Николай Иванович зажег две свечи в подсвечниках на столе и другие две поставил наверху комода, чтобы было светлее и праздничнее. Опустил шторы и сам накрыл чайный столик свежей простыней, потому что скатерти не оказалось. В чемодане нашлось печенье и мармелад. Татарин принес самовар и прикрыл его заглушкой.
Окинув взглядом комнату, Николай Иванович принялся шагать, останавливаясь, чтобы закурить папиросу; он мерил худыми ногами наискось некрашеные половицы, прислушивался, усмехался, откидывал пальцами прядку волос, лезшую в глаза.
На нем был надет чистый воротник и черный галстук мягким бантом. Пенсне он снял совсем и положил на чернильницу. В близоруких глазах огоньки свечей расплывались желтыми пятнами, как сквозь банный туман. Все же глаза, он знал, были гораздо выразительнее без пенсне.
Давеча, на лодке, после неудачного поцелуя, Стабесов позвал Екатерину Васильевну «выпить чашку чан сегодня вечером». Она ответила коротко: «Приду». И больше ничего существенного не произошло на лодке. Сейчас было уже поздно. Екатерина Васильевна, очевидно, уложила детей и с минуты на минуту должна постучать в окно.
Цель этого приглашения была: «провести вечерок в дружеской беседе», – так формулировал Николай Иванович свое приглашение, – может быть, даже допустив мысленно небольшие какие-нибудь вольности, как развитие беседы, но и только. Всякие же «дальнейшие» мысли он сознательно обрывал, потому что «пошляком не был еще никогда» и заманивать женщин при помощи чая с мармеладом считал гнусным.
И все же сейчас было немного противно от всех приготовлений, стыдно и за мармелад и в особенности за то, что снял пенсне. «Но не всегда же быть на высоте», – подумал он и вымыл руки одеколоном.
У него не было сомнения, что Екатерина Васильевна придет. Вообще Стабесов не представлял ее помимо себя; когда думал о ней, то рядом был он сам; его воображение не удалялось вместе с нею в домик с черепичной крышей; отойдя, она словно исчезала совсем; но зато ее слова, улыбки, движения, запахи, все недосказанные прелести повторялись в памяти утомительно часто, тревожили все новой и новой остротой.
Пробило девять часов. Николай Иванович круто остановился и посмотрел в темноту смежной комнаты, где тикали часы; затем отогнул штору и выглянул в окно. Слышался мягкий шум прибоя, сильно пахло цветами и морем. На ее даче все окна были темны. «Очень странно», – пробормотал он, чувствуя, как застучало и замерло сердце, надел пенсне и вышел на волю.