Большеголовый посмотрел на небо. Увидел далекий Марс. Дотронулся рукой до уха, поежился от мороза. И в общем не знал, что ему делать. Собственно, он знал, что ему делать, только не знал, как это сделать.
Ему надо было из российских пределов выбраться за границу. И надо это делать быстро, иначе — пропала его большая голова вместе с глазами — зеркалом души.
Внутрь вокзала зайти — значит показать свое лицо при полном свете вокзальном пограничным жандармам. Итти в городок, — но куда? К кому? Не опаснее ли это, чем зал ожидания? Оставаться тут — какой смысл? Да и потом морозище! Еще две-три минуты, и губы начнут так барабанить, что их не остановить будет до утра, до солнца. Ноги закоченеют, руки. Вообще, север земного шара покажет свою жестокость.
Большеголовый отвернулся от Марса и сделал два шага по какому-то направлению, увидел трех или четырех финских возчиков, которые у длинных саней своих, немного похожих на наши русские розвальни, трудились с погрузкой чемоданов и корзин пассажиров, намеревающихся переехать границу.
Вспомнил большеголовый, что бабушка его говорила, что он родился под счастливой звездой. Подошел на этом основании к возчику и спросил, куда они везут пассажиров. На плохом русском языке возчик объявил, что пассажиров они везут в Швецию, за границу. Если он тоже хочет, то может, но нужно иметь заграничный паспорт, который требуется предъявлять при переезде через замерзшую реку Торнео.
— Это у меня есть, — соврал возчику большеголовый. У него не было не только заграничного, но и вообще никакого паспорта.
Сказав так, большеголовый шлепнулся в сани, густо устланные соломой.
Погрузив тюки и чемоданы и пассажиров в сани, возчики закрыли багаж рогожей, а пассажиров — медвежьими и собачьими шкурами. Потом промешкали еще с полчаса, пока не подъехали какие-то другие возчики — уже только ломовые с тяжелым грузом. Составился довольно большой обоз. Возчики в длинных меховых шубах с болтающимися полами перебегали один к другому, громко разговаривали и перекликались на каком-то холодном и тяжелом языке, будто глыбы льда ударялись в глыбы гранита, махали кнутами на лошадей, дергали длинными вожжами, то сходились в группы, то расходились поодиночке. Так суровый ночной кортеж направлялся к шведской границе.
А на границе все пассажиры вышли из саней и вошли в пограничную избушку. Большеголовый воровато вместе с своим чемоданом забился, как собака, под солому.
Его не заметили, потому что он родился под счастливой звездой.
К утру возчики взвалили опять багаж на сани и на немного изнывшее от холода тело большеголового и двинулись дальше, уже по шведской территории.
Большеголовый только тут подумал:
— Проехал или не проехал я границу?
Ответил на этот вопрос большой дом, к которому подъехали сани. Из дома вышли высокие бритые шведы. Они не интересовались паспортами. Их беспокоило, не везут ли пассажиры табак. Шведы вышли, чтоб осмотреть сани. Большеголовый вынырнул из-под соломы и раскрыл перед шведами свой чемоданчик. Там были часы, части часов, некоторый тонкий инструмент для починки деликатного механизма, считающего безвозвратно уходящие секунды человеческой жизни. Большеголовый отрекомендовался шведским властям бродячим часовщиком. Он-де имел намерение в Швеции ходить — кочевать из деревни в деревню и чинить крестьянам чудесную машинку времени. Шведы, впрочем, мало интересовались им и продолжали не торопясь, однако, и не теряя минуты, осматривать багаж других пассажиров.
Совсем уже под утро большеголовый подъехал к отелю, крепко сложенному из красного кирпича, с белой каймой по углам, расплатился с возчиками (попробовал поторговаться по русской манере, но возчики, хоть и понимали по-русски, однако не могли хорошенько в толк взять, что хочет странный пассажир и почему он, вместо цены, названной ими, называет какую-то другую цену) и нанял комнату. Уверенно и тихо замкнулась дверь. Большеголовый остался наедине в мягком уюте настоящего заграничного отеля. Ощупал все стены: нет ли потайной двери. Прислушался. Все было так тихо, что, казалось, время остановилось. Большеголовый отдернул штору у окна. Загородил руками свет, падающий на него сзади из комнаты. Прижался лбом к стеклу. Ночь светлая, вся как в белом саване мертвец, отходила, таяла, меркла, чтобы уступить место другому, золотому свету.
Вдруг ему стало жалко этой ночи. Так, ни с того, ни с сего. Этой ночью он еще был там, где над ним висела постоянная опасность. Казалось, что утро наступило лишь потому, что он переехал границу, а что там, откуда он выехал, все еще ночь. И попрежнему многоглазое небо щурится на землю одноглазым Марсом.
«Ночь, за что я люблю тебя?»… — спросил себя большеголовый.
От вопроса, навернувшегося само собой, стало до боли жалко ночь, оставленную там. Как-то холодно показалось большеголовому в жарко натопленной комнате.
Глаза свои серые он закрыл, чтоб обернуть их, как щупальцы, вокруг себя, чтоб разобраться в нахлынувшем хаосе. От стальных его щупальцев хаос закачался и отошел тихо в неизмеренные глубины необъятной человеческой души. И в то же время руки свои он осторожно просунул в задние потайные карманы. Из одного вынул револьвер, из другого тугую связку денег. И то, и другое он быстро положил обратно и лег не раздеваясь спать. Маленький и острый, он совсем потонул на мягкой перине под шуршащими белыми простынями. Мысли его, прозрачные и неясные, как луч северного сияния, заплясали, спутались и пропали тоже в каких-то мягких перинах.
Он спал долго.
К полудню он рассчитался за комнату и пошел искать попутчиков, чтоб добраться до места, где начинаются железные дороги.
Проходил по местечку взад-вперед несколько раз, изучил его закоулки, узнал цены на проезд до железной дороги и расстояние в километрах.
В одном из окраинных его домов большеголовый увидал свет жестяной керосиновой лампы. Окна были не занавешены, и там — ни единой души. Большеголовый постучал в окно. Постучал раз, другой. Никакого ответа. Всмотревшись в окно, большеголовый заметил, что из освещенной комнаты открыта дверь в какую-то внутреннюю комнату, где тоже свет, но более тусклый. Осмотрев дом снаружи, большеголовый не обнаружил в нем дверей, выходящих на улицу. Поэтому вошел в ворота, повернул направо, и в темноте полунащупал, полурассмотрел дверь, обитую кошмой. Постучал. Удар кулаком по мягкой кошме давал задушенный, еле слышный звук. Однако дверь тотчас же отворилась, и большеголовый очутился в темной прихожей перед каким-то женским существом. Она отступила перед ним, как бы предлагая итти дальше. Он переступил порог и очутился в кухне, которая освещалась светом, падающим из комнаты налево. Женщина отступила в эту освещенную комнату. Большеголовый последовал за ней и увидел при тусклом свете керосиновой лампы двух евреев — одного старого, другого молодого — играющих в карты.
На старом для тепла было накинуто пальто. С ними сидела и старая седая еврейка. У нее в руках тоже были карты. Прямо перед вошедшими была та, которая ему отперла. Это была очень молодая еврейка, красавица, с нежным, немного болезненным румянцем на щеках и с удивительно нежными вьющимися локонами. Большеголовому так и захотелось их потрепать, прильнуть к ним губами. Хотелось это не только потому, что локоны были прекрасны, но и потому, что в глазах девушки был испуг, и хотелось ее утешить, сказать что-нибудь хорошее, прогнать с ее глаз непонятный страх.
Не бросая из рук карт, молодой, но не по летам полный, неопрятный еврей спросил по-шведски, еле глядя на вошедшего:
— Вам что?
— Я не понимаю по-шведски, — ответил большеголовый по-немецки.
— Говорите по-немецки, все равно, — ответил на жаргоне еврей. — Вы по какому делу здесь?
— Я — часовщик, бедный бродячий часовщик. Хочу добраться до железнодорожной станции. Ищу попутчиков.
— Попутчиков? — медленно спросил молодой еврей и сделал картами ход, как будто и не ждал ответа от вошедшего.
— Вы откуда? — спросил опять молодой.