Выбрать главу

То ли это была старая привычка, то ли от отца унаследовал Пантелеймон Иваныч, Кулаков сам никогда не мог толком разобраться. Кутил неделю, иной раз пропадал из дому недели на две, а затем на несколько дней захватывало покаянное настроение, клещами впивалась в грудь тревога, терзала тоска.

Так случилось и в последний раз. После получения телеграммы брата Ивана наскоро уладил в Москве дела фирмы, вернулся в Златогорск, устроил Сонечке скандал и на две недели закрутил. Сначала носился на автомобиле с Элитой Струк по загородным притонам; а после ее отъезда из города кутил с приятелями в ресторанах, в пивнушках и на дачах — в обществе артисток, цыган и проституток. Отсыпался в номерах и у холостых друзей.

А теперь вот третий день бродил по своей квартире — в туфлях и в шелковом туркестанском халате с бело-зелеными полосками, перебирал пухлыми пальцами серенькую бородку, поглаживал такую же серенькую каемку волос на голой и розово-блестящей голове, точно хотел удостовериться в целости остатков былой шевелюры; тяжело вздыхал, шевелил побелевшими тонкими губами и, время от времени, крестился.

История Сонечки с Прейтманом оказалась измышлением больной фантазии брата Ивана, который не без содействия Пантелеймона Иваныча попал в сумасшедший дом. Пантелеймон Иваныч прекрасно понимал, что Сонечка сколь ни пофыркает, а простит его, и жизнь войдет опять в старую, наезженную колею. Немножко тревожила крупная недоимка по налогам. Но ведь мистер Струк хвастался новым секретарем, который «все может». Пантелеймон Иваныч тосковал и тревожился. Мучился непонятными предчувствиями. Ждал какой-то беды.

Вспомнил покойного отца — старого кряжистого сибиряка, который пил «мертвую» по месяцу; а потом вставал с похмелья, как ни в чем не бывало, осушал жбан огуречного рассола, часа четыре парился в бане и прямо с полка раза три бултыхался в снег. И с новой силой, без всяких терзаний, ворочал миллионными делами.

Вспомнил Пантелеймон Иваныч старика и умилился. Ведь если бы не он, никому не пришло бы в голову ликвидировать дела во время смуты и перевести почти всю наличность в заграничные банки. Вся семья была бы теперь нищей. А вот выдержал покойник свою твердую линию, получил последний переводный банковый билет, перешагнул через порог номера одной из московских гостиниц и грохнулся, багровый, на пол. Да так и не встал.

Пантелеймон Иваныч остановился перед маленькой иконкой в серебряной оправе, висевшей в переднем углу столовой, уставленной дубовой мебелью, перекрестил свое розовое и морщинистое лицо и громко, со вздохом, сказал:

— Помяни, господи, во царствии небесном… раба твоего Ивана… не зачти ему…

Точно обваренный розовый рак, обернутый в полосатую шелковую тряпицу, ползал по комнатам, шурша туфлями по паркету; снова возвращался к размышлениям о налогах и о большом деле, связанном с концессиями; вспомнил разговоры домашних о последних днях брата Ивана, проведенных в обществе газетчика Берлоги; вспоминал Элиту Струк и свое недавнее деловое знакомство с Ленкой-Вздох. Почувствовал, что снова охватывает тревога, снова тоска сосет сердце. Бродил по пустой и притаившейся квартире и, озираясь, шептал молитвы, которые заучил еще в бытность свою старостой кафедрального собора.

Зашел в свой кабинет. Поправил коптившую неугасимую лампадку перед раззолоченным киотом. Выдавливая из груди тревогу, а из головы грешные картины, пал на колени. Размашисто закрестился. Припадал лбом к холодному паркету. И шептал:

— Господи и владыко живота моего… дух праздности, уныния… не даждь ми…

А в голову настойчиво лезли: Элита, цыганки, с которыми куролесил две недели.

За дверью послышались шаги. Пантелеймон Иванович сорвался с пола и, узнав по стуку каблуков жену, приготовил ласковую улыбку. Но Сонечка перестала уже сердиться. Раздвинув тонкими и длинными руками портьеры, она шагнула и кабинет и, остановившись около шведской конторки, деловито сказала:

— К тебе какая-то женщина… фамилии не говорит… Скажите, говорит, просто Елена… по делу, касающемуся Пантелеймона Ивановича и мистэра Струка…

Кулаков вздрогнул. Опустил глаза. Хмурясь и пошевеливая прыгающими пальцами пепельную бородку, пробормотал:

— Пусть Маша скажет: нету меня… после, мол, будет… в другой раз.

Сонечка стояла около двери (словно большая жердь, на которую накинули розовый шелковый балахон, похожий на греческую тунику), стояла и чего-то еще ждала.

Пантелеймон Иваныч понял, что неприязнь к нему у жены прошла. И раздраженно крикнул:

— Ну… скажи там… как-нибудь!.. Не могу я… не примаю я… поняла?.. Пусть под вечер придет…

Сонечка смерила серыми глазами полосатую фигуру мужа, на момент остановила взгляд на его розовом лице с морщинами и мешками и, круто повернувшись, молча вышла из кабинета.

А Пантелеймон Иваныч зашлепал туфлями из кабинета в коридор, оттуда в голубую гостиную. Шел и ворчал про себя:

— Мистир Струк, мистир Струк… дерьмо собачье… Стал бы я с тобой дружить… кабы не мильёны твои американские…

Остановился перед репсовым диваном и, подавляя опять нахлынувшую тревогу, вздохнул:

— О, господи… кто не грешен… прости… владыко многомилостивый!.. Тоже — политика…

Плюхнулся на голубой репс. И долго сидел, подавляя тревогу и раздумывая о большом и сложном деле — об Алтае и о Струковских концессиях.

Надвигался вечер.

Хотя погода стояла все еще теплая, но окна в квартире были закрыты.

Изредка из города прилетал в гостиную отдаленный и глухой грохот трамваев. А из ограды доносился ленивый голос мальчика:

— Вот грюши жарени… Сахарни грюши жарени…

Через гостиную прошла Валентина Петровна.

Охваченный тоской, тревожными предчувствиями и страхом, Кулаков сиповато крикнул ей вслед:

— Валентина… пошли-ка Сонятку мне…

Не оборачиваясь, она коротко бросила на ходу:

— Хорошо…

Минуты тянулись долго и томительно жутко.

Наконец, послышался дробный стук каблучков. В гостиную вошла гордо-прямая и плоская, как доска, Сонечка, и спросила:

— Ну?.. Что?..

— «Ну, што», — сердито передразнил ее Пантелеймон Иваныч, окончательно убедившийся в примирении жены. — Накрывать надо… на стол-то… Фома Струков, гляди, нагрянет…

— Успеем, не твоя забота, — также сердито отрезала Сонечка. — Мистэр Струк не чужой человек…

Чтобы доказать свое культурное превосходство над мужем, Сонечка во всех иностранных словах, вместо е, произносила э.

Пантелеймон Иваныч понимал, что злоба у Сонечки — только для фасона.

Он посмотрел на окна, в которые ползли фиолетовые южные сумерки, и тем же сердито-деловым и хриплым от перепоя голосом приказал:

— Оборудовай там…. балычку… нежинских огурчиков… грибков… Добудь там у меня… в кабинете… знаешь… Бутылочку коньяку… французскова…

Сонечка удивленно подняла накрашенные брови:

— Да ведь мистэр Струк не пьет…

— Ну и чорт с ним… пусть не пьет… сам выпью…

Сухое лошадиное лицо Сонечки мгновенно так побледнело, что из-под пудры выступили веснушки, а с карминных губ сорвался испуг.

— Опять?!..

Пантелеймон Иваныч прятал от жены глаза, захлопывал полы полосатого халата и успокаивающе бормотал:

— Не скули… для спокою выпью… не обожрусь рюмкой-то…

Он отвернулся к окну и продолжал бормотать:

— Тоска у меня… тревога какая-то чорт!..

Помолчал. И, не оборачиваясь, спросил жену:

— Как Иван-то… не слыхала?

— Профессор сказал, что прогрессивный паралич, — ответила Сонечка. — А доктор говорит, что у него психоз… который может пройти…

Пантелеймон Иваныч оторвался от окна и, ругаясь, забегал по гостиной:

— Прикидывается дурачком, сволочь!.. Подлецам и образованье не впрок… Мы с тятенькой капиталы наживали… в люди его, мерзавца, выводили… а он… на-кось!.. Весь, говорит, свой класс буду изобличать… пакель не сотрется он со всей земли…

В этот момент где-то около дома зафыркал автомобиль. А из передней прилетела трель электрического звонка.