Долганов взял гоном пять соболей, убил девяносто белок и одну росомаху. Афоня добыл двух соболей и шестьдесят белок. Даже Аханя успел неплохо поохотиться — одна соболиная и четыре горностаевые шкурки лежали в его мунгурке. И только Костя ничего не добыл — на обход стада он даже не брал с собой малокалиберку. Все свободное от работы время он сидел в палатке и неустанно что-то шил, кроил, вышивал цветными нитками либо терпеливо корпел над каким-нибудь новым бисерным орнаментом.
— Чего ты, Костя, девкой не родился? — насмешливо и вместе с тем восхищенно спрашивал Долганов, разглядывая очередное Костино рукоделие. — Я бы тогда женился на тебе, нарожал бы ты мне кучу ребятенков, вот такие же торбаса сшил…
— Да ведь у тебя уже была хорошая женка, — невозмутимо напоминал Костя. — Зачем бросил ты ее? Такая была женщина хорошая.
— Да ну тебя, Костя! — с досадой отмахивался бригадир, но было уже поздно — пастухи, многозначительно переглядываясь, улыбались.
Долганов конфузился, сердился, хотя никто ничего не говорил ему, просто все улыбались, а этого было достаточно. Не зная, к чему бы придраться, Долганов обычно обращал внимание на Николку или Афоню.
— Ты что улыбаешься? Разулыбались, понимаешь… Вам бы только зубы скалить… Раз ты такой улыбчивый, поищи-ка завтра березу на полозья, чтобы без единого сучечка была, — нарту будем с тобой делать. А то разулыбались тут, понимаешь ли…
В марте морозы отпустили, остекленевшая тайга, сбросив с себя тяжелую кухту, облегченно вздохнула и закачалась, точно разминая затекшие суставы, и, почувствовав себя живой, радостно засияла на солнце серебристо-темными стволами, и тихая шелестящая песня — гимн солнцу — зазвучала в воздухе, в котором уже едва уловимо ощущался запах снега и смолистых почек, а на южных склонах сопок, в матовой белизне снегов засверкали блесточки обтаявших снежинок, с каждым днем становилось их все больше и больше, и вот уже нельзя смотреть на снег — слепнут, закрываются глаза. Пастухи надевают светозащитные очки, распахивают на груди зимнюю одежду, сдвигают на затылки шапки, то и дело смахивают со лбов капельки соленого пота, — пора кочевать к местам отела.
Шумков на этот раз свое слово сдержал — пятого апреля в полдень над кочующим стадом повис вертолет. Казалось, упадет сейчас тайга, обрушатся сопки — такой грохот, свист и вой издавала эта маленькая, издали похожая на пузатого жука-уродца, винтокрылая машина. Белым смерчем взметнулась снежная пыль — перепуганные олени ринулись назад по своей шахме. Николка с Афоней едва успели отвернуть их в сторону, ездовые олени вставали на дыбы, таращили глаза и раздували ноздри.
— Эй ты, Васька-балбес! Баламут! — кричал Долганов, показывая гремящему вертолету кулак. — Чего ты стельных важенок напугал?! Не мог подальше сесть? Вот баламут!
Как и в первый раз, Шумков приказал забить четырех чалымов. Пастухи забили чалымов, но тут же заставили Шумкова расписаться в расходной ведомости.
— Так-то вернее, парень, будет, — пряча ведомость в нагрудный карман, сказал Фока Степанович.
Долганов одобрительно кивнул учетчику и добавил:
— После отела, если пыжиковые шкурки понадобятся, прихвати от председателя письменное разрешение, мы на них тоже ведомость составим, — распишешься. А как же ты думал, братец? Нынче век такой — ничего без бумажки не дают…
Прощаясь с пастухами, Шумков громко балагурил, улыбался, но было видно, что делает он это невпопад, против своего желания, — в глазах его, прищуренных и холодных, зрела на пастухов обида.
Через два часа вертолет улетел.
В начале июня после просчета новорожденных телят Шумков прилетел вновь… Николка в это время был в стаде на дежурстве. Вечером, придя в чум, он увидел, что все пастухи пьяны.
— А-а, Колья приходили! Ну как, Колья, оленчики? Хорошо, да? Окси! — Аханя, пьяно покачнувшись, умиленно заулыбался. — Ти, Колья, ма-ла-деец, ти, Колья, кушай, кушай!.. Васька Шумков у нас были — самолет были… Васька весь пыжик у нас забирали — много водка давали нам. Один бутилька — один пыжик. Эти Васька иво шибка хитрует! Иво серавно как лиса, только хвост нету…
Долганов молча сидел перед столиком, безвольно опустив на грудь свою большую голову. Костя с Афоней уже спали. Захмелевшая Улита, вопреки своей привычке экономить лепешки и сахар, вывалила теперь все это добро на стол грудой. Неверными движениями она подливала пастухам водку и, жеманно поводя плечами, скрипуче глуповато хихикала.
Николка был голоден, но, взглянув на вывалянное в оленьей шерсти недоваренное мясо, отказался есть. Не любил он таких застолий, не любил пьяных, при виде их он испытывал желание закрыть глаза, заткнуть уши и бежать прочь от этих сумасшедших людей, которых до этого он очень любил и уважал.