Ухода бородатого неудачника Ильи и непонятно откуда всплывшей Егоровой, о которой, собственно говоря, забыли сразу же, как только она покинула школу в возрасте пятнадцати лет, действительно никто из присутствующих не заметил. Ну, может быть, только активист, по-хозяйски осматривающий зал, да и тот тут же запамятовал, настолько незначащими были в его понимании люди. И пока продолжались праздничные конвульсии их одноклассников, эти двое тихо брели по направлению к школе, когда-то связавшей их. Сначала шли молча. Потом Русецкий все же решился задать вопрос, как сложилась Танькина жизнь.
– Да как у всех. – Егорова была немногословна. – Твоя как?
– Как видишь, – смутился Рузвельт, впервые за столько лет пожалевший о том, что рассказывать, собственно говоря, нечего. Одни прочерки в анкете: не был, не состоял, не привлекался, не родил, не придумал, не имел… Он хотел было поделиться с Танькой своими философскими открытиями, но не успел – та громко зевнула. Очень громко, уродливо раззявив рот.
– Не выспалась?
– Выспа-а-а-а… – начала отвечать Егорова, но выговорить до конца не сумела – рот снова перекосило в зевоте. Это было странно, даже для Рузвельта, никогда не судившего о людях по их манерам. Однако как человек начитанный он не мог не знать, что зевота – это физиологическое явление, которое может служить признаком как нехватки кислорода, так и психологического сопротивления, часто вызванного отсутствием интереса к собеседнику. Последнее почему-то задевало, хотя о каком интересе может идти речь, если они расстались тридцать два года тому назад? «Наоборот, – расстроился Илья, – наоборот, должно быть интересно… – И тут же сам себе возразил: – Да с какой стати?!»
Между тем Егорова начала зевать безостановочно, что выглядело просто чудовищно: лицо ее корежилось, из глаз текли слезы, а вместе с ними и краска. Танька стала похожа на истерзанного гнома, с трубным звуком разевающего рот.
– Тебе нехорошо?
– Норма-а-а-а-а… – Егорова не смогла выговорить слово полностью и стащила с себя белый норковый берет.
– Жарко? – сочувственно поинтересовался Рузвельт, но, увидев над Танькиным лбом мокрые слипшиеся пряди, тут же по-отечески строго произнес: – Надень, простудишься.
И Егорова тут же послушалась и нацепила на голову берет, причем сделала это без всякого кокетства, как бог на душу положит. Норковый берет и Танькино далекое от аристократизма лицо не очень-то уживались друг с другом, это было заметно даже Илье, не сумевшему сдержать улыбку.
– Вот чё ты ржешь? – возмутилась Егорова. – Чё смешного-то?
– Ты на эскимоса похожа, – признался Русецкий и аккуратно поправил берет: – Вот так особенно.
– Сам ты эскимос, – проворчала Танька и снова зевнула, но уже не так глубоко. – Ничё не чуешь? – заговорила она странно, вроде как по-старинному.
– Погода прекрасная.
Ответ Егорову явно не удовлетворил:
– А сам-то как? Ничё не чуешь? Ничё, ничё?
Илья не знал, что ответить. Вечер и правда был прекрасен: снег падал медленно, словно раздумывая, нежно светили фонари, Танька – рядом… Говорит, правда, как старая бабушка, хотя раньше вроде бы с речью у нее все было в порядке… Или он просто не замечал этих «чё», «ничё»? «Так замечал или не замечал?» – озадачился Рузвельт и пустился было по волнам памяти, но далеко уплыть не успел – Егорова дернула его за рукав:
– Ты давай не мякни! Не мякни. Далеко до дома-то?
– А ты что, меня провожать собралась? – хмыкнул в бороду Русецкий и остановился: – Я ведь, Танюша, сейчас в другом месте живу, не там, где раньше. Далеко.
– Не далече далека, – пробормотала Егорова и взяла Илью под руку так решительно, что тому показалось – бежать бесполезно, да и не хотелось. Русецкому нравилось все, а больше всего – разлившаяся внутри него самого истома, этакая нежащая слабость, из-за которой не хотелось двигаться, а хотелось присесть на первую попавшуюся скамейку, чтобы не расплескать редкое состояние душевного покоя, такое кратковременное в его изломанной градусом жизни.
– Устал, что ли? – Танька точно почувствовала его настроение, остановилась. – Ну давай подождем. Постоим, подышим.
Она говорила с ним, как мать с ребенком.
– До чего ж вы, мужики, народ хлипкий, – посетовала Егорова и поволокла Илью к детской площадке, засыпанной снегом. – Иди за мной, – приказала она ему и стала старательно утаптывать тропинку, в конце которой их ждал не очень-то гостеприимный, но все-таки уют в виде деревянного стола и двух лавок.