Выбрать главу

Очень тяжело мне в ту пору было. Горе косицы побелило.

Ну, говорить об этом нечего. Сколько ни болело, да умерло.

Кольши след простыл. Он тогда и верно куда-то девался. Где он свою голову сложил — не знаю. Старик Бобошин умер. Отобрали ихнее именье, и Оксинья Филипповна пошла по миру. Я ей всегда подавала. И каждый раз вспомню про себя: «Панька, подай милостину, слышишь, нищие канючат». Вот как все перевернулось! Потом Оксинью Филипповну к себе Анюта взяла, Кольшина жена. Она из беднячек была, ее не пошевелили, знали, сколько она в бобошинском доме горя износила…

Когда колхоз начали организовывать, я говорю:

— Я бы ничего, ровно, и пошла бы.

Маруся в ладоши захлопала.

— Ай да мама у меня! Ай да мама у меня!

А были и такие, которые пугали:

— Выдавят кишки-то, так будешь знать!

Я была заместителем уполномоченного сельсовета.

А уполномоченный был молодой, робкий. Бывало, придут к нему, а он спрячется.

С тридцать первого года пошла работать я в животноводческую бригаду телятницей в нашем колхозе, в «Светлом пути».

Ударничала. Через мой руки двести семьдесят телят прошло, стали все коровами. Прирост у них подходящий: от семисот до тысячи ста граммов в сутки.

Телята эти чисто как ребята.

Придешь утром, они и кинутся к тебе, чуть с ног тебя не собьют. Если начнешь ласкать одного, другой его отталкивает, бодает своим безрогим-то лбом.

В охотку возишься с ними, не видишь, как и время идет: почистишь кормушки, корму задашь, напоишь их по группам и выпустишь на прогулку. Мило-дорого смотреть на них, на упитанных и веселых. Чешу их щеткой, подмываю, меняю подстилки. Да мало ли дела! Не игра ведь — работа.

Боже сохрани, захворает кто, — дома сидеть не можешь. Вон Турик болел, так я и на праздник в городе не осталась. Лежал он, головы не подымал. А все же я его выходила. Курсов не проходила, но думаю так: было бы раденье. Здесь ведь бороться легче, здесь пули не летят, снаряды не рвутся…

Люди меня не обегают. Выбрали в сельский суд да в ревкомиссию. Знают, что я, если замечу непорядки, — выложу все начистоту, хоть кум ты мне будь, хоть кто. Правда, не щепаюсь, как в молодые годы, а выскажу все твердо, рассчитаюсь — и больше нет ничего!

XVI

В воскресенье управляюсь я в телятнике и вижу, бежит ко мне Лидушка, Марусина дочка. Бежит со всех ног, в белых носочках, в белых башмачках. Я еще полюбовалась на нее. Обняла она меня, припала.

Я говорю:

— Зачем бегаешь сломя голову? Видишь, как задохлась.

Она слова сказать не может. Думаю: «Что-то неладно… не обидел ли ее кто?

— Кто тебя?

— Радио войну объявило… Гитлер напал.

Меня как по голове ударило.

Мне давно этот Гитлер, как бельмо в глазу. Ходит, как щука, заглатывает мелкие-то царства.

Но щука, она не наскочит на большую рыбу, — знает, которая пройдет в глотку и которая застрянет. А Гитлера, видно, бог пограбил умом-то. «Дай, — думает, — проглочу Советскую страну!» Ну, так что же, попробуй, щука, проглоти осетра! Попробуй!

Что земля наша в трудных боях отвоевана и кровью полита, — мы помним и дети наши не забудут. Никому мы ее не отдадим. Никакой силе не согнуть нас. Нет такой силы на свете!

Все во мне заволновалось. Не помню, как и кончила работу. Сколько раз начну что-нибудь делать и забудусь, ровно засну, и руки опущу, стою, все меня скребет чего-то, куда-то тянет меня.

В деревне только и разговоров о войне. Кто добровольцем собирается, кто обязательства берет… Пошли мы, лошадок посмотрели. Я ведь вот про конеферму-то ничего не сказала. А наша конеферма у всех на виду. Растит коней для Красной Армии. Сядь на такого коня — он так и запляшет, заиграет под тобой… Красота!

В тот день зятю повестку принесли. Маруся, вижу, затуманилась, но держится твердо.

Промаялась я до вечера. Ровно бы скребет меня по сердцу, не дает покоя, не знаю, что мне надо.

А день долгий, конца ему нету. Вся измаялась.

Вечером семья моя рано легла спать: завтра ведь отправлять зятя, надо с солнышком вставать. Затихли все.

А я вышла на крылечко, села на ступеньку, подгорюнилась. Навалилась на меня тоска, — что хочешь делай.

Новый наш дом на веселом месте стоит, на крутояре. И туда видать далеко и сюда…

Гляжу на село. Не узнать, какое было.

Только река осталась прежней.

Гляжу на нее. Отсвечивает она, катится тихо, как во сне. На заре вода спит, а рыба играет: нет-нет, всплеснет. Катится речка и что дальше, то у́же кажется. Изгибается и пропадает в кустах… В тех кустах, в тех сограх мы с Проней хмелевали, в те согры с тятей по воскресеньям по черемуху ходили.