Когда преподаватель по международному праву проводил перекличку, казалось, что он зачитывает список членов Политбюро. Даже голос его становился похож на голос “товарища Левитана”. Еще были дочери космонавтов, дочери знаменитых художников, дочери международных обозревателей и крупных режиссеров. Сыновей было меньше, но они тоже присутствовали.
Не иметь машины считалось почти так же неприлично, как прийти на лекцию в ботинках отечественного производства.
На каникулы ездили “к предкам”, то есть за границу. Лучше всего, конечно, в “капстрану”. Из “капстран” предпочтительнее всего были Штаты.
Видеомагнитофон — вещь неслыханная! — давно должен был “осточертеть”.
“Мне осточертел видак и этот ваш “Гиннес”! Ты же знаешь, что я не люблю темное пиво!”
Разве мог угнаться за ними бедный Евгений, затесавшийся, как орловская ломовая лошадь, в табун чистокровных арабских скакунов!
Он попробовал поуправлять и ими.
Вадим Гриценко из-под полы приторговывал марихуаной, которую необходимо было курить в обществе длинноволосых стильных девиц, дочерей режиссеров и художников. Марихуану он привозил из Амстердама, где консульствовал его папаша, ее охотно и весело покупали, и Вадим процветал. Евгений по неопытности и малолетству решил, что он тоже вполне может приобщиться к скромному амстердамско-марихуанному бизнесу, хотя его собственный папаша нигде и никогда не консульствовал.
В один прекрасный день Вадим Гриценко получил записку. В записке, в полном соответствии с классикой жанра, было написано, что если Вадим не станет делиться прибылью, то деканат немедленно будет поставлен в известность о его бизнесе, и консульский отдел МИД будет поставлен в известность, и комитет комсомола будет поставлен в известность, и папашкина карьера окажется под угрозой, и комсомольский билет самого Вадима тоже окажется под угрозой, а Вадим как раз собирался вступить в ряды КПСС. Без этого двери в вожделенные Лондоны и Вашингтоны были не просто закрыты, а, можно сказать, заколочены наглухо. Не членам КПСС нечего было делать в Лондонах и Вашингтонах…
Евгений Петрович вздохнул.
Н-да…
До сих пор вспоминать об этом ему было тяжело.
Через неделю после написания этой злополучной записки на доске приказов в холле третьего этажа появилась бумажка “Об отчислении”. Когда Евгений Петрович прочитал ее, ему показалось, что под ним провалился пол. Он долго падал в бездонную пропасть, и в ушах у него звенело, и шумело в голове, и было как-то знобко, как будто в жарком здании гуляет свирепая метель.
Он так и не выяснил, каким образом синдикат “Вадим Гриценко и компания” организовал его отчисление. Расследовать это по горячим следам он не мог — слишком малы были его возможности по сравнению с возможностями ребят, которыми он попытался управлять. Декан не стал с ним встречаться. Он просидел перед деканской, обитой дорогой черной кожей дверью полдня. “Я же вам говорю, что его не будет, — время от времени холодно повторяла лощеная секретарша, — и вопрос ваш он рассматривать не станет, даже если появится”.
Вопрос!
Как будто речь шла о месте в общежитии, а не о кончине Первушина.
Тогда он был совершенно уверен, что это — конец.
Пришло время собирать разбросанные камни, но они — увы! — оказались совсем не такими, какими представлялись ему поначалу. Это были тяжеленные грязные валуны, а вовсе не кусочки солнечного янтаря, светящиеся на ладони…
Совершенно уничтоженный и ни на что не годный, Первушин вынужден был пойти в армию, откуда вернулся совершенно другим человеком. Теперь он ни за что не стал бы даже пытаться управлять марихуанно-амстердамским Вадимом. Теперь он не мог понять, как ему такое в голову пришло!..
Конечно, он восстановился в институте. Попробовали бы они не восстановить его, тем более в армии он вступил-таки в ряды КПСС и хоть в этом сравнялся с ненавистным врагом! Встречаясь в коридорах с бывшими однокурсниками, ушедшими на три года вперед, Евгений отворачивался. Несмотря на всю его выдержку и теперешнее знание жизни, он не мог себя заставить здороваться с ними. Впрочем, нельзя сказать, что и кто-то из них выражал жгучее желание поприветствовать Первушина на его новом жизненном этапе.
Попозже он отыгрался. Или ему нравилось думать, что он отыгрался.
Грянула революция 91-го, и всесильные отцы перестали быть всесильными, по крайней мере, некоторые из них. При определенной практической смекалке и хватке Лондоны и Вашингтоны стали доступны для всех, даже для выходцев “из низов”, каковым был Евгений Петрович. В отличие от большинства сыновей и дочерей, учившихся вместе с ним, Первушин умел и хотел работать. Хватка и смекалка тоже присутствовали.
Он с отличием окончил ненавистный институт, получил назначение и отбыл в Иран.
Не Женева, конечно, и не Париж, но все-таки и не Тамбов…
А потом, потом…. Потом была история, которая в очередной раз перевернула всю его жизнь, но об этом никак нельзя было думать.
Сегодня, как никогда, ему нужна трезвая и холодная голова. А кровь неизменно начинала стучать в висках Евгения Петровича, когда он вспоминал о той истории. Еще хуже ему становилось, когда он думал, что о ней теперь знает не только он.
Конечно, о ней всегда знали те, кто его нанимал. Как обычно, он сразу просчитал последствия и вполне отдавал себе отчет в том, что теперь есть люди, которые смогут управлять им самим, Евгением Петровичем Первушиным. Он знал это так же хорошо, как то, что Валентина Пална непременно поставит ему пятерку за импортные записные книжки во вкусно пахнущих кожаных обложках, а одноклассники в очередной раз сочтут его подлизой и подхалимом, но тогда игра стоила свеч.
Как и всегда.
Он не может проиграть и сегодня. Он непременно выиграет. Он все проверил и просчитал все возможные последствия со свойственной ему занудной тщательностью. Он даже посмеивался над собой за это свое качество.
Он приготовился. Ему очень повезло, что приехал Потапов, который отвлек на себя внимание присутствующих.
Пусть его купается в лучах славы. Евгению Петровичу нет до него никакого дела. Чуть-чуть, самую малость, самолюбие грело воспоминание о том, как Потапов плакал за школой, а Динка Больц, увидев его, недоуменно пожала высокомерными плечиками. Это сейчас он такой уверенный и гордый, а тогда он утирал грязным кулаком щеки и выглядел тем, кем был на самом деле, — слабаком и идиотом.
Потапов не помешает Первушину. Ему никто и ничто не помешает.
Он все сделает так, как надо, как он делал всегда — безупречно и предельно четко, полностью сознавая последствия.
Он доведет дело до конца, или ему придется умереть.
Умирать Евгению Петровичу не хотелось.
Утром позвонил муж и холодно сказал, что не сможет поехать с ними в отпуск.
— Ты же обещал! — напомнила Дина, стараясь сдерживаться. — Ты обещал мне и Сереже.
— С Сережкой я сам поговорю, — ответил муж хмуро, — мне надоела Австрия и вся эта тусовка. На лыжах я все равно не катаюсь, а целыми днями пиво пить — противно. Лучше я с ним куда-нибудь еще съезжу, а ты кати в свою Австрию, если тебе охота…
В этом было все дело.
Он не просто не хотел ехать в отпуск. Он не хотел ехать в отпуск с ней.
Положив трубку, Дина задумчиво рассматривала себя в зеркало.
Она давно объявила всем друзьям и подругам, что муж тащит ее в Австрию, ей не очень хочется, но отказаться она никак не может — судя по всему, он задумал романтическое путешествие, возвращение к прежним отношениям, так сказать, воссоединение любящих сердец после стольких лет…
Она уже все заказала — самолет, автомобиль, отель. Он должен был поехать. В конце концов, он всегда использовал любую возможность, чтобы побыть с сыном. Ему было совершенно все равно — Австрия, Швейцария или Мари-Эл.