— Я как раз рисую вас, Тетя. Это совсем нетрудно, потому что вода сглаживает контуры, а намокшая рубашка вырисовывает на вашем теле такие мраморные прожилки, их тиснение подчеркивает участки светлые и затемненные. Светлые — это ваши груди по одну и другую сторону Большого Гапаля, который совсем потерялся в этой прозрачной воде; светлый — ваш живот, бедра, светлые чашечки коленей, а все остальное — темное. Но вы взбалтываете рукой воду, и тогда светлым становится другое. Светлое плечо, светлая рука, светлая ступня, которую вы как раз приподняли.
— А вам что нравится больше: светлое или затемненное?
— Даже и думать нечего, конечно, светлое!
— Вы дитя, осененное небесной славой и солнечным светом. С годами вы узнаете, что художники позволяют нам разглядеть именно тень, словно самое ценное в своем искусстве они спрятали от нашего взгляда. Писателя нужно читать между строк, женщину созерцать под одеждой, ведь выставляя себя напоказ, ловя чужие взгляды, люди тем самым защищаются.
— Ну и что из того, Мать моя, я могу жить лишь при свете, я ничего не вижу в темноте.
— Выходит, вы не видите глаз, раз они черные?
— Вижу, но по-другому, чем голубые. Голубые — это вещи, а черные — душа. Я восхищаюсь людьми, у которых голубые глаза, но лучше понимаю тех, у кого они черные!
— Как же тогда вы видите мои глаза, они ведь ни голубые, ни черные?
— Я их вижу, — произнесла Эмили-Габриель, склоняясь над зрачками Аббатисы, — одновременно и как голубые, и как черные, потому что они… золотые!
В течение всего этого времени между ног Аббатисы лили воду, чтобы ванна становилась прохладнее. Желая удостовериться, достаточно ли уже холодно, Панегирист погрузил туда свой мизинец.
— Расскажите мне, о чем вы читаете, моя Ласточка, — попросила Аббатиса, — это успокоит глаза и даст отдых языку. Начните прямо с того места, где вы остановились.
— Я читала историю маленькой Анжелики из Пор-Рояль.
— Так, стало быть, романам вы предпочитаете интересные истории из жизни?
— Причудливость романов кажется такой одинаковой, как будто воображение имеет строгие границы, между тем как правдивость жизненных историй просто невероятна. Читать жизнеописания гораздо интереснее, не говоря уже о том, что это и поучительнее, кроме того, они поощряют вас саму быть необыкновенной. Вот, например, Анжелика говорит все то же самое, что и я сама могла бы сказать: в семь лет она, как и я, поступила в монастырь.
— Но потом она ведь захотела уйти оттуда.
— Этого я не знаю, Тетя, в жизнеописании святых я дочитываю до того места, где им столько же лет, что и мне, я не хочу читать дальше. Но зато я хорошо понимаю их прошлое, когда они были детьми. Однажды ее отвели в сад и посадили на качели, в конце у нее очень кружилась голова. Это плохой способ встретиться с Богом: ноги вверху шаркают по облакам, а у головы — сестры, которые подбрасывали ее все выше и выше, чтобы она совсем исчезла!
— Меня беспокоит эта книга, — вздохнула Аббатиса, — ведь если вы читаете про свой возраст, я-то читаю про свой.
— А что, у Аббатисы были неприятности?
— Еще бы, Дочь моя, в конце концов сестер разогнали, монастырь сожгли. Теперь от него остались лишь развалины, и даже названия его никто не осмеливается произнести.
— А вы ощущаете опасность, потому что похожи на нее?
— Нет, я совсем другая, просто мы с ней сопротивляемся одним и тем же способом: мы наотрез отказываемся выполнять приказы, связанные с политикой, и слушаем только слова Бога. Нас обвиняют в гордыне, нас называют злобными, говорят, что мы поставили себя выше законов Церкви.
— Но ведь мы здесь у себя дома?
— Мы здесь в доме Бога, вот именно поэтому любой — я сейчас имею в виду Коадьютора — полагает, будто имеет право проникнуть сюда. Никакого уважения даже к моей монастырской ограде! Конечно, мне следовало бы отправиться в мир, защищаться, призвать на помощь вашего отца, затеять тысячу процессов, раскланиваться направо и налево. Если я выйду из монастыря, возможно, мне будет дозволено сюда вернуться. Мир вообще устроен непонятно, как будто поставил своей целью досаждать нам при любой возможности: заставляет поступать в монастырь девушек, которые вовсе этого не хотят, зато забирает оттуда тех, кому там вполне хорошо. Я уже тридцать лет живу на свете, и все тридцать лет мне не перестают докучать. Только здесь я могу дышать полной грудью, но стены монастыря недостаточно прочны, и мне это известно, снаружи готовится осада, однажды ночью они предпримут штурм. Ибо, поверьте мне, Дочь моя, штурм все-таки будет и сражаться придется.