Выбрать главу

— Зачем же тогда вы дали ей эту свободу, которая так вас теперь терзает?

— Возможно, из-за чрезмерного целомудрия, а может, просто-напросто потому, что не люблю вмешиваться в истории, где присутствует любовь… В общем так: я не оставила ее наедине с Богом, я отдала ее мужчине!

Видите ли, — продолжала она, — я вне себя от того, что всегда выступала за полную свободу во всем, а в конце концов пришлось ссылаться на робость, которая мне вовсе не свойственна. Мне не удалось этого ни с самой собой, ни с Эмили-Габриель, я обращалась с нею не как с аббатисой, но как с субреткой, я готовила ее не к удовольствиям, а к романсам, я не настраивала ее на победу, я заставляла ее откладывать сражение… А вы замолчите! — закричала она зеркалу, — вы похожи на тех женщин, которые, сами не познав радостей материнства, приходят в восторг, когда вы оплакиваете трудности вашей собственной судьбы, они полагают, что разделяют ваши невзгоды, а на самом же деле, ваши страдания — источник их радости! Вы говорите мне вещи, которые я ненавижу, ненавижу и не понимаю, и произносите их вы, с вашим кривым ртом, с вашим рябым лицом, вашими бесцветными волосами, иссушенными руками, тощими плечами… Замолчите! — еще громче закричала она, — ваши слова прогорклы, как и все ваше тело, я считаю вас просто уродиной.

София-Виктория уронила лицо в ладони, и зеркало повторило этот жест с исступленной тревогой стареющих женщин, желающих коснуться того, что только что увидели.

— Вы слишком грубы, — ответило зеркало, — все, что было мною сказано, сказано из дружеских чувств. Мне тоже тридцать восемь лет. Я тоже чувствую усталость и нетерпение, раздражение и слабость. Мне нужно было оставить Эмили-Габриель в возрасте двенадцати лет, на пороге весны, когда ее не покинула еще гениальность. Три года, которые возвращают нас назад, три года, вновь делающие ее ребенком. Три года она больше не сопротивляется. О, как я хочу уйти!

— Так уходите, — сказала Аббатиса, — ваши слова просто чудовищны, вы говорите об Эмили-Габриель вещи, которые я и подумать боялась. Ибо вот уже три года я с наслаждением вкушаю плоды безукоризненного воспитания, изящной беседы, изысканного соприкосновения. Вы полагаете, мне хотелось сделать из нее воительницу с пылающим взглядом? Устрашающую амазонку с выжженной грудью? Да нет же, я хотела святую, нежную святую, мудрую, нежную, ласковую святую под дождем из роз.

— Дождь из роз, — рассмеялось зеркало, — дождь из роз, да где вы взяли этот дождь из роз?

— Потерпите немного, он еще не выпал, но для своей маленькой девочки я хочу святости совсем новой, святости единственной в своем роде, такой, какой до нее никто никогда не видел и какой после нее уже никто никогда не увидит, я хочу, чтобы она была самой святой из всех наших святых, чтобы отныне в нашей семье все просьбы и ходатайства шли через нее, чтобы на всей земле это имя — Эмили-Габриель — заменило все прочие имена, чтобы до скончания веков всех маленьких девочек на свете называли только Эмили-Габриель и чтобы меж страниц их молитвенников лежали ее портреты, которые я велю написать в дожде из роз.

— А как же МЫ, — спросило зеркало, — когда я вижу вас такую бледную, растрепанную, непохожую на себя самое, позвольте спросить: какую судьбу вы уготовили НАМ?

— Что касается меня, — ответила Аббатиса, — себя я вижу только мученицей, это вполне соответствует моей пылкой натуре.

— Вы повергаете меня в трепет, — сказало зеркало, — ибо я наслаждение предпочитаю боли, вы повергаете меня в трепет, ибо я боюсь крови, пыточных инструментов. Боюсь огня и воды, боюсь веревок, боюсь ударов, боюсь удавки. Боюсь топора, боюсь расплавленного свинца…

— Тогда уходите, — твердо произнесла Аббатиса, — уходите, ибо вы все это увидите, и услышите мои крики, и почувствуете запах моего пота. Уходите, прошу вас, — повторяла Аббатиса, прижавшись к зеркалу, лоб ко лбу, раскинув руки крестом. — Уходите, — шептала Аббатиса все тише и тише.

— Я не могу, — приглушенно отвечало зеркало, — ведь вы держите меня.

И тогда Аббатиса принялась колотить зеркало головой и кулаками, и зеркало обрушилось водопадом хрустальной крошки. Ведь это было старинное зеркало, очень тонкое, очень легкое, оно рассыпалось в прах.