— Вот и все, — произнесла она, задыхаясь, — теперь вы спасетесь. Вы покинете монастырь и этой же ночью уедете в замок де С., где окажетесь в безопасности. Господин де Танкред, вы отвечаете за это своей жизнью.
И господин де Танкред преклонил колено в знак повиновения.
— Дочь моя, — обратилась она к Эмили-Габриель, — не скрою от вас, я боюсь, но судьба не оставляет мне выбора, я должна умереть. Радость моя, я оставляю вам дела в полнейшем беспорядке: захваченный монастырь, обезумевших монахинь, изменницу на моем месте и Кардинала, который преследует нас по пятам. Все наши сокровища будут разграблены и сожжены. Но помните: вы моя наследница, и я отдаю вам Большой Гапаль.
— Не делайте этого, Мадам, — вмешался Панегирист, — вы не можете выпустить его из своих рук, пока вы живы, иначе вы так никогда и не узнаете смысла жизни.
— Смерть делает бессмысленным любой смысл жизни, — отвечала Аббатиса — и присутствующим довелось увидеть то, чего не делала ни одна аббатиса до нее: она сорвала с себя Большой Гапаль, который в ту минуту, когда она склонила шею, чтобы снять его через голову, засиял необычайно ярким светом.
Она поцеловала его.
— Мать моя, — взмолилась Эмили-Габриель, — Мать моя… не надо, я не достойна его принять.
Теперь, когда Аббатиса надела его ей на шею, она почувствовала его невыносимую тяжесть.
— Дайте мне уйти, — приказала Аббатиса, при этом изо всех сил ухватившись за плечи девочки, — не удерживайте меня, — говорила она, ища убежища в объятиях племянницы.
В соседней комнате раздался шум — это солдаты взломали дверь, убежище было окружено.
— Постойте, — сказала Аббатиса, — у меня еще имеется в запасе одна уловка, чтобы их задержать. Похоже, против обнаженной женщины они сделать ничего не смогут, именно так защищалась аббатиса де Монбюисон. — Она скинула тяжелое платье, сняла покрывало и вышла в дверь, словно отправляясь в ванную комнату, распустив по плечам волосы.
Раздался выстрел. Один из солдат, ожидавший встретить Аббатису, пришел в ужас, увидев, как от стены отделяется призрак и, хотя и получил приказ во что бы то ни стало взять ее живой, нажал на курок.
Трудно передать всеобщее смятение, ибо одно дело — унизить аббатису, и совсем другое — ее убить. Унижение вызывало насмешки, но смерть приводила в негодование, в особенности если аббатиса, как София-Виктория, находилась в родстве со всеми Домами Европы. Уже мерещились Короли с их армиями, Герцог во главе союзного войска, перед мысленным взором вставал Апокалипсис. Едва лишь новость достигла ушей Кардинала, он почувствовал, как душу его затопляет животный страх, он ведь знал, как велика была Аббатиса, как она была любима. Нельзя сотворить мученика, не запачкав рук, и Кардинал знал, что благодаря этому делу он войдет в историю как убийца. Так он выглядел в глазах толпы, набившейся в комнату, куда принесли Софию-Викторию; вокруг все рыдали, монахини — потому что подверглись насилию, солдаты — потому что их ожидало наказание, и все те, чьи муки нечистой совести заглушал ужас перед неизбежным возмездием.
Она лежала как нищенка, ее бросили на кровать, босую, бледную, с вытянувшимся лицом, широко раскинутыми руками. Ее прекрасные волосы слиплись от крови, а рубашка была забрызгана пылающими алыми пятнами, от которых Эмили-Габриель не могла оторвать глаз. Красный, красный, без конца повторяла она про себя; перед ее глазами стояла картина, которую ей хотелось стереть из памяти, чтобы там осталась лишь Аббатиса. Она стиснула ладонями лицо в отчаянной скорби и тихо повторяла, словно пытаясь смягчить самое себя: Это моя Мать, это моя тетя, это моя Аббатиса. Но и сквозь пальцы глаза с неутолимой жаждой впитывали красное. О Мать моя, если бы вы только знали, какое это несчастье — не различать больше людей и контуры предметов, а видеть только цвета. Я люблю красное, но ненавижу вашу смерть, но ведь красный цвет — самый сильный, значит, я обожаю вашу смерть!
Разметавшись на постели, Аббатиса бредила.
— Свершилось, — сказала она Эмили-Габриель, низко склонившейся над ней, чтобы лучше слышать, — такой конец мне представляется достаточно драматичным, хотя и довольно бестолковым. Я бы предпочла долгую агонию среди свечей и ладана. Чтобы повсюду занавесили зеркала, приглушили колокола, надели намордники на собак и привязали лошадей. Никакая пичуга не посмела бы чирикнуть на ветке. И тогда посреди благоухающих цветов я приняла бы причастие, я попросила бы прощение у каждого из своих людей, начиная с девки, прислуживающей на кухне, и кончая вами. Я преподнесла бы вам урок благородства и добродетели. А сейчас я чувствую свою смерть, но не мученичество.