— Ваши ноги, Мать моя, — прошептала Эмили-Габриель.
— Я вся здесь, — ответила Аббатиса, — художник отчаялся найти модель, достойную сюжета, и мне пришлось согласиться.
— Ваши ноги, Мать моя, — повторяла Эмили-Габриель. С того места, где она находилась, и учитывая, как представлена была картина, стоящая прямо на алтаре, девочка, как и все, приходившие сюда молиться, могла видеть восхитительные ступни Софии-Виктории, на которых играл красноватый отблеск дарохранительницы, казалось, и поставленной здесь лишь для того, чтобы освещать их.
— Вы тоже здесь есть, — заметила Аббатиса, указывая на ангела, порхающего вокруг головы Девы, комкая в руках желтую ленту, которую пытался развязать. — Мы велим нарисовать вашу головку вместо его.
— Так вы решили, что я ангел? — спросила Эмили-Габриель.
— Всмотритесь лучше, любовь моя, видите, как ангел целует Деву в губы и в то же время хочет похитить ленту.
— Так, значит, я амур, — догадалась Эмили-Габриель.
— Вот именно, ангел мой, вот именно.
И она взяла ее на руки, чтобы отнести обратно в комнату, где и уложила на постель вместе с крылышками, колчаном и пером. Она тоже легла рядом, не снимая одежды, чувствуя невообразимое счастье, которое делает женщин столь юными, что когда они ощущают его, им остается пожелать лишь одного, чтобы не было оно чрезмерным, потому что существует опасность превратиться в младенцев. Рядом с Эмили-Габриель София-Виктория ощущала себя двенадцатилетней.
4
HOC
Панегирист, явившийся разбудить Аббатису к девятичасовой молитве, дабы запечатлеть ее утренний взгляд и записать ночные сны, переступил через спавшую перед дверью Кормилицу. В постели, занавешенной пологом, среди скомканных простыней он увидел крылья ангела, бархатную тряпицу шлейфа, белокурые локоны, веер, увядшие цветы, горошинки жемчужин, плечо, грудь, колени, густые-густые ресницы, руку, сжимающую колчан, и другую, держащую синий бант, к которому был привязан Большой Гапаль, ногу, несколько стрел, кружева и перо. Словно после бала, на котором много танцевали во славу Божию, или ужина ангелов, закончившегося очень поздно. Как наведу я во всем этом порядок? — спрашивал себя Панегирист, тихо прикрывая за собой дверь.
Во время двенадцатичасовой молитвы Настоятельница застала ту же картину при сверкающем отблеске молочной зари, которая, освещая белоснежную кожу Софии-Виктории и Эмили-Габриель, обнажила и ту и другую еще больше. Большой Гапаль сиял, словно осколок льда. Господи, шептала она, вот зрелище, которому необходимы либо тень, дабы скрыть его, либо свет, дабы его озарить; этот лживый полумрак делает из них ангелов и дьяволиц, одновременно и мертвых, и живых.
Когда настало время дневной трехчасовой молитвы, она отодвинула полог, и вся сцена оказалась освещена солнцем. Все, что было золотым в их комнате: зеркала, кресла, портьеры, картины, — озаряло своим сиянием их распущенные волосы и блестело в глазах.
— Пока вы спали, я много думала, что же с вами делать, Любовь моя, — сказала София-Виктория, сжимая Эмили-Габриель в объятиях.
— Скажите же, моя Тетя.
— Прежде всего, следует избавить вас от женского общества. Я не могу позволить им касаться вашей души и вашего сердца, они могут заразить вас.
— Даже монахини?
— Они-то прежде всего; вы даже представить себе не можете, сколько в этом монастыре трусливых сердец, слабых душ; иные пришли сюда лишь затем, чтобы бежать жизни, которая их страшит, и негодуют теперь оттого, что им пришлось вступить в борьбу за собственные души, как если бы Господь был им даден в обмен за отрезанную прядь волос, равно как и возможность распластаться ниц на холодных плитах, и молитвы в строго определенные часы; как если бы стены этого монастыря нужны были не столько для того, чтобы охранять их, сколько для того, чтобы не дать сбежать Господу. И это еще лучшие из них. Другие оказываются здесь вопреки своей воле, их сердца негодуют, во время литургии они рыдают от отчаяния и воют от ярости оттого, что находятся здесь, в монастыре, а не за его стенами, с мужем и семьей. Многие предпочитают мирскую жизнь вечной славе и так и не решаются похоронить воспоминания о балах, на которых танцевали до пота, о любовниках, которые унижали их. Они станут рассказывать вам о запретных любовях, о тайком украденных ласках, о мимолетных наслаждениях, рассказывать с такой сладострастной похотливостью, с такой томностью и самозабвением, что это сможет вас запачкать, Голубка моя, и, быть может, заронит желание испытать судьбу, которую украли у них.