Нью-Йорк
Сентябрь 1914 г.
Девять месяцев спустя
Дети плакали.
Аннабел неподвижно стояла у окна спальни в принадлежавшем Эддисону доме красного кирпича (черная отделка, черная дверь с латунным молоточком, у реки) и смотрела через улицу на черную кошку, спящую на окне третьего этажа. Она часто видела эту кошку. Иногда та, водя хвостом, следила за голубями, клюющими что-то на нижней решетке. Когда кошка водила хвостом, Аннабел тянуло погрозить ей пальцем. Когда кошка замирала, замирала и она. Ночью, лежа без сна, она водила пальцем, пока тот не начинал болезненно ныть и неметь. Бранчливый жест. Тик-так.
Непереносимый, перекрывающий друг друга рев близнецов достиг апогея.
Лучше оставаться у окна, чем подвергаться риску, что опять вспенятся и запахнут пемзой видения, как бывало всякий раз, когда она подходила к люльке. Не надо идти на кухню, там ножи. Не надо приближаться к подушкам и тазам с водой. Не надо брать детей на руки, поскольку можно поднести их к окну и выбросить. «Дрянь», – послышался голос матери. «Дрянь, дрянь, дрянь».
Во время одной из тюремных отсидок в интернате, наутро после нешуточной грозы она сделала несколько неуверенных шагов с крыльца дортуара в слепящий, хрупкий, скользкий мир. Все клены на центральной лужайке заключили в тесные стеклянные коробы, как зубами, усеянные сосульками. Когда дети начинали плакать, Аннабел становилась похожа на те деревья: сначала пустила корни, а потом замерзла. Детский плач казался таким же далеким и безответным, как крики птиц, кружащих над заполненными льдом гнездами.
Когда они родились, Эддисон находился в море на «Джозефине». Схватки у Аннабел начались четвертого сентября, на три недели раньше срока, и прошло больше суток, целая вечность, прежде чем затемно шестого сентября, в первый день сражения на Марне, близнецы были наконец изринуты. Она не могла придумать никаких имен и махнула рукой в знак согласия, когда акушерка предложила Мэриен, а врач Джеймса, чтобы звать мальчика Джейми.
Теперь, когда она знала, что значит кричать, истекать кровью, ужас родов граничил для Аннабел с ужасом войны. Роды стали еще одним кошмаром, к которому обращался рассудок, когда она ослабляла бдительность. Опять являлся таз с красной водой, врачебные ножи, щипцы. Опять перед ней были лиловые дети, перемазанные кровью и чем-то вроде заварного крема, маленькие, как щенята, и опять возвращался дикий страх, испытанный ею, когда она впервые увидела их, мимолетная, безумная уверенность, что врач держит в руках ее органы, что ее выпотрошили. Акушерка говорила, роды – тяжкое испытание, но потом придет радость. Или эта женщина говорила неправду, или, что более вероятно, Аннабел не нормальная мать.
Когда детям было пять дней, вернулся Эддисон. Он озадаченно посмотрел в колыбель, а потом перевел взгляд на Аннабел. Та со спутанными волосами, провоняв потом, лежала на кровати. Она отказывалась мыться, поскольку врач утверждал, что теплая вода стимулирует выработку молока, а молодая мать твердо решила пересохнуть.
– Тогда в холодной воде, – предложила дневная кормилица. – Чтобы смягчить раздражение.
Аннабел ответила, что скорее умрет, чем примет холодную ванну.
– Ваше дело – дети, а не я, – сказала она. – Оставьте меня в покое.
В молчании она не уступала Эддисону. На следующий день тот опять уехал.
– Всего-навсего приступ меланхолии, – объяснила кормилица. – Я уже такое видела. Скоро вы придете в себя.
В себя.
Воспоминания о мраке ее первых лет. Синие от луны занавески детской, рядом отец, он обнимает ее. Больше никто ее не обнимал. Тепло другого тела пьянит. Она рефлекторно хватается за ворот его шелкового халата и чувствует, как он дрожит. На этом воспоминания заканчивались.
Семь лет. Она стоит в кладовке дома в Мюррей Хилле, задрав платье, а в ногах у нее сидит сын кухарки, мальчик лет одиннадцати. С порога рваный крик, и влетает что-то огромное, заполошное. Шумная няня с большой грудью и черным подолом заполняет небольшое пространство, как сорока, залезшая в воробьиное гнездо. Кухаркин сын вопит, пока его лупят. Няня крикнула всего один раз, вначале, а потом, таща Аннабел вверх по лестнице и запирая ее в кладовке, молчала и только возбужденно сопела.