С мужчиной никто не спорил и никто его не поддерживал, казалось даже, что его никто не слышит, хотя слышали многие. Люди точно по общему уговору оставляли его в одиночестве с этими его мыслями, негромкой, нудноватой речью. А он, ни к кому конкретно не обращаясь, все говорил и говорил, просто в пространство перед собой; ему, похоже, и не нужны были слушатели, говорил он главным образом для самого себя, чтобы еще и еще раз себя уверить, что в Германии его ждет именно та жизнь, какой ему хочется, какая ему по душе, по нутру и не вышла у него на родине.
Не один раз вспоминался мне этот мужчина потом, в разные годы. И всегда, когда он всплывал в памяти, мне хотелось с ним встречи – задать только один вопрос: ну, чем вас, эту вашу восьмирукую бригаду, приветила Германия, какими пирогами? Или, может, кровавыми слезами вспоминается она всем вам?
14
За что только, за какие призраки надежды готовы схватиться люди в положении, подобном тому, в каком находилась масса воронежцев, сбившихся в Хохол!
В чьих-то головах родилась и быстро разлетелась по народу идея: надо пробиваться из Хохла на юг, к Острогожску, Россоши, там не немецкие, а итальянские и румынские войска, там совсем другие порядки для оккупированного населения, оттуда не посылают на принудительные работы в Германию, легче прокормиться, эвакуированным дают хлебные пайки. Называлась даже цифра – десять килограммов зерна в месяц на душу.
Из чего родился этот слух, что было в его основе и вообще – было ли что-нибудь? Скорее всего – ничего, просто чистые выдумки, но говорившие подавали эти вести, как тот небритый мужчина у плетня завидные условия жизни для трудолюбцев в Германии, – со всей убежденностью, как будто тоже сами были очевидцами таких порядков и такого обращения.
Я впервые видела, каким заразительным может быть то, что отвечает людским чаяниям. Особенно действовали на людей десять килограммов зерна. Если бы говорилось просто – зерно, это, вероятно, не производило бы такого убедительного впечатления, но точная цифра заставляла всему верить. Люди лихорадочно сбивались в партии – идти на Острогожск и Россошь. К одной из таких партий примкнули и мы с мамой. Звали с собой Зою, но она все еще надеялась, что свекор и свекровь живы, где-нибудь дальше она их все-таки встретит. И не по силам была ей дорога в сто или двести верст с малышом на руках. К тому же – надо было бы бросить все вещи. А как без них?
Это было настоящее бегство из Хохла, от немцев, их власти, ото всего назначенного ими эвакуированным. Люди сговаривались секретно, с оглядкой и опаской. Партия наша, человек сто, больше в нее не брали, чтоб быть незаметней, двинулась в путь тоже тайком, ночью, в полной тьме. Впереди находились те, кто знал дорогу, остальные послушно следовали за передними, больше всего боясь отстать и потеряться во мраке. Сразу же пошли очень быстро, чуть ли не бегом, торопясь поскорее отдалиться от Хохла; шли с таким чувством, будто покидали все плохое, а впереди наверняка ждало избавление.
Не знаю, думали ли организаторы этого побега, его взрослые участники, хотя бы мужчины, обязанные лучше понимать военную обстановку, какой смертельный риск грозит нам всем? Ведь можно было наткнуться на отряд немецкой полевой жандармерии или хуже того – на какую-нибудь немецкую воинскую часть, и немцы, услыхав шум приближающейся из темноты непонятной им людской массы, не долго думая и не разбираясь, из страха, потому что фронтовая зона, в несколько мгновений скосили бы всех до единого из своих пулеметов. Но об этом, как видно, в толпе беглецов никто даже не думал. Удивляюсь и до сих пор не понимаю, как могла не думать и моя мама, всегда, во всех положениях старающаяся быть осмотрительной и руководствоваться здравым рассудком. Поманившая надежда была столь велика, что сделала всех безрассудными, полностью отключила в сознании людей все другие соображения, даже убила чувство опасности – чем может обернуться такая дерзкая попытка.
Ночь была непроглядно-черная, душная, мрак окутывал нас, точно липкая, вязкая мазь. Наша растянувшаяся колонна выбралась из низины – и позади на горизонте возник полукруг розового зарева. Это светил пожираемый огнем Воронеж. Десятки километров отделяли нас от горящего города, но свет зарева достигал нас, алыми полотнищами лежал в степи, красновато красил лица людей, их тележки, колосья ржи и шапки подсолнухов вдоль узкой полевой дороги. Эту фантастическую картину нельзя забыть: угольный мрак, ничего не разглядеть, и в то же время, если присмотреться, впереди и по сторонам все видно, но в какой-то совершенно неестественной, театральной, зловеще-кровавой подсветке. Торопливый, глухой топот ног, поскрипывание колес и грюканье на выбоинах тележек, шумное, учащенное, далеко слышное дыхание людей; все уже усталые, на пределе сил, каждому хотелось бы передохнуть, но никто не смеет остановиться, все торопятся друг за другом, у всех одно стремление – скорей и дальше, дальше от Хохла, все боятся отстать…
Под утро вожаки завели измученных беглецов на луг, в непролазные кусты, где на всех сейчас же набросилось злое комарье. Сидеть в этих кустах было невозможно, но и выбраться из них было уже нельзя, потому что рассвело, нас могли заметить немцы.
Большую часть дня мы с мамой проспали, укрывшись от комаров всей нашей одеждой.
А потом была еще такая же ночь, с торопливым бегом во мраке, алым заревом в половину горизонта, светившим нам в спины.
Утром наша колонна не успела запрятаться, нас остановили немецкие мотоциклисты. Это была та самая полевая жандармерия, о которой все говорили только со страхом. Все немцы были с оружием, в пятнистых касках, в длинных прорезиненных плащах от пыли. Когда они выскочили на тарахтящих мотоциклах, некоторые из наших женщин с криком шарахнулись в стороны, другие оцепенели, и по всем точно ударило электрическим током. Я решила, что это – всё, сейчас они станут стрелять в нас из автоматов. Но немцы, видимо, не поняли, что мы бежим из Хохла, посчитали нас за горожан, идущих как раз туда, на Хохол, и сбившихся с пути. Они жестами показали направление и уехали, не дожидаясь, пока мы тронемся в указанную сторону. Это было мое первое знакомство с чертами немецкого характера: в умах жандармов исключалось, чтобы русские могли поступить как-то по-другому, ослушаться; приказ отдан, – значит, он должен быть неукоснительно исполнен.
Вереница людей и тележек потянулась назад, к Хохлу. Встретился обширный колхозный яблоневый сад с высокой травой между деревьями. Вожаки, несколько мужчин, огляделись, вокруг было пустынно, деревня далеко. Предложили располагаться всем в саду, прятаться в высокую траву. План был такой: переждать дотемна и снова пуститься по своему пути.
В густом разнотравье гудели пчелы и темно-коричневые мохнатые шмели. Деревья были усыпаны яблоками, почти закрывавшими собою листву. Они уже доспевали, сад буквально ломился от гигантского урожая, но я смотрела на яблоки с явственным чувством, что их нельзя рвать, потому что они немецкие. Были наши, советские, колхозные, а теперь, как все вокруг, и они принадлежат немцам, и, если сорвешь хотя бы яблочко, явятся те жандармы на мотоциклах, в пыльных плащах, с автоматами и накричат, ударят, может быть – даже убьют, как за кражу их собственности. Хлопотливо сновали пчелы, их возня на головках цветов была обычной, всегдашней, но мысль о немцах примешивалась и здесь, казалось – и у пчел теперь хозяева они, немцы, потому пчелы и летают так свободно, что работают на них, тот мед, что они собирают, хотя еще не собран, но уже тоже немецкий, весь, без остатка он принадлежит им, есть его будут они, и больше никто его даже не коснется…
Дождаться ночи не хватило терпения. Окружающие поля и видные из сада дороги на холмах были пусты, это соблазняло продолжить путь. Вожаки повели, выбирая совсем глухие тропы, хоронясь по глубоким балкам. Не знаю, сколько удалось так пройти, три километра, пять, – колонна наша снова наткнулась на немецкий патруль, который опять повернул нас к Хохлу.
Еще двое или трое суток продолжались наши блуждания в степи, наши упорные, но бесполезные попытки пройти к Острогожску. Немецкие разъезды, патрули, заставы преграждали нам путь и неизменно возвращали назад. Получалось, что мы не продвигаемся вперед, а кружим в недальнем от Хохла расстоянии.